Просто вдруг в какой-то момент где-то в ней самой или совсем рядом начинал звучать… нет, еще не стих, какой-то ритм, потом появлялись слова, потом надо было спешить и все это записывать, словно кто-то, требовательный и строгий, диктовал ей текст и не позволил бы встать из-за стола, пока она его не допишет.
Она уже не помнила, когда это началось – давно, в детстве, так рано… что и не знала я, что я поэт. Наверно, она прочла что-то из придуманного сестре, а та – уже не вспомнить, в шутку или чтобы обидеть? – принялась декламировать: «Я – поэт, зовусь я Светик, от меня вам всем приветик!»
И это было отвратительно. Маленькая поэтесса наотрез и навсегда отказалась откликаться на любые сокращения от раньше приятного ей имени Светлана. Или – полностью: «Спи, моя Светлана…», или – никак! Никаких Светиков, никаких откровений и кому-то показанных стихов.
Потом родители придумали – Лана.
«А что? Красивое имя», – с робкой надеждой предложила мама.
«А главное – редкое!» – с непонятным смехом, чуть не испортившим все дело, поддержал папа.
Теперь этим именем она подписывала песни. Светланой Владимировной она была только в школе, где работала мало, почти числилась, но всех это устраивало. Ее, потому что давало небольшой заработок и избавляло от комплекса бездельника и тунеядца, коллег, потому что в последнее время учителям стали прибавлять зарплаты, и все с удовольствием набирали часы и брали классное руководство, к чему она не стремилась, директора, потому что Лана всегда была под рукой, чтобы заменить заболевших и чтобы продемонстрировать ее, с ее университетским образованием и имиджем поэтессы, богатым родителям.
Наверно, Стасу тоже было приятно, что ее можно показывать, что с ней не стыдно показываться, – среди тех, кому уже не интересны просто длинноногие и длинноволосые фотомодели. В Лане (она сама понимала это) была та усредненность, которая легко оборачивается красотой, образованность, легко сходящая за интеллект, воспитание и такт, льстящие не перебиваемым собеседникам, умение одеваться так, что встречные не ахали, но смотреть было приятно.
К тому же были песни. Стас, профессиональный композитор, занимавшийся чем попало вокруг шоу-бизнеса, но иногда и собственно музыкой, легко намурлыкивал мелодии на любые ее стихи и решительно говорил: «Это не годится! Кто это будет слушать? Длинно, сложно… не пойдет!»
«А вот это…» – помедлил он однажды, вглядевшись в буковки на экране. Лана хотела быстро свернуть недописанное, она и оставила-то его случайно, отвлеклась на закипевший чайник, но Стас так махнул рукой, что она так и замерла – протянув одну руку к мыши и с трудом удерживая чашку с чаем в другой. Сейчас он решит, что она его упрекает, что хочет связать его навсегда, что ее не устраивают их свободные отношения, как же это иначе понять: мы с тобою не венчаны и поэтому вечером расходиться обязаны, будто вовсе не связаны мы глазами, улыбками, связью призрачной, зыбкою, без свечей пред иконами, без колец пред законами… черт, надо было вовремя спрятать!
«Вот это мы уберем… так… да… и вот это… а вот это то, что надо…» – бормотал Стас, а через десять минут его бормотание превратилось в мелодию, а через месяц эту мелодию (вместе с ее, Ланиными, словами – нет, не всеми, половину, лучшую, как ей казалось, половину, жестоко отсекли!) можно было услышать из любой застрявшей в пробке машины.
«Вот видишь, как надо! – говорил он гордо. – А ты вечно все усложняешь, а сложности никому не нужны. Вон у «Биттлз»: “Love is old, love is new! Love is all, love is you!” – и все, больше ничего не надо! Вот как надо писать! Понимаешь?! И все поют и сто лет еще будут петь!»
Стас просто бредил «Биттлз». Когда речь заходила об их песнях, он горячился и кричал, он втайне мечтал написать хоть что-нибудь такого же класса, но в то же время свое, не похожее; они были его вечными кумирами и постоянными соперниками.
«Я не усложняю, – и ей казалось, что говорит она не о стихах и не о песнях, а о совсем другом, и от этого сразу становилось неловко, потому что Стас терпеть не мог выяснять отношения. – Просто английский язык… там больше коротких слов, и преобладает мужская рифма, а по-русски… и потом тебе надо, чтобы куплет и припев…»
И снова становилось неловко, как будто она хотела блеснуть образованностью или оправдаться за собственные «стиши», которые, она это чувствовала, в оправданиях не нуждались. Они просто жили и все. Они могли приходить или не приходить, могли дразнить ее, приближаясь и снова прячась, у них была своя, отдельная от Ланы жизнь, она никогда не понимала, как это: сесть и написать стихотворение на заданную тему и к определенному сроку. Она не думала, что они помогут ей заработать славу или деньги, она вообще прятала бы их, показывая только самым-самым… кому? Сестре? Как бы не так! Ну, старому другу Мишке, это понятно, а больше и нет никаких «самых». Самым-самым был Стас, хоть он и оценивал их со своей, конкретной и целенаправленной точки зрения, но он все-таки внимательно прочитывал, и взвешивал каждую строфу, и иногда хвалил даже то, что никак не годилось в шлягеры.
«Тебе нужен не тот, кто читает твои стихи, а тот, кто может их издать и раскрутить! Неужели ты не понимаешь?!» – внушала ей все знающая старшая сестра. Стаса она потому и принимала: все-таки песни – это моментальная известность, пусть не такая долгая и тяжеловесная, как у серьезных поэтов, но… но и ты, между прочим, не Пушкин, дорогая моя, согласись! Да и не те времена сейчас… хоть ты гениальный стих напишешь – кому он нужен-то?..
Никому. И она сама так же бесполезна и никчемна, как ее стихи.
Стихи нужны Стасу, а она сама нет. Ну и ладно.
Вот кошки трутся о ноги, благодарят за еду, им стихи не нужны, да, собственно говоря, и стихов-то никаких давно нет. Правда, отдельные строки закружили было над ней, когда Борис возил их по Измиру, но мысли о Стасе, о его приезде или не-приезде, мешали, заставляли сочинять письма, гнали прочь рифмы… ну и ладно!
Рыжик вспрыгнул ей на колени и принялся топтаться, устраиваясь поудобнее… отдыхай, какие стихи?!
Здесь художником надо быть, а не поэтом, красота какая, словами не справиться! Лана посмотрела вдаль, на залив – он переливался на закате, он был, словно огромная чаша, окружен горами, и на их силуэты почему-то не надоедало смотреть, и сосны черной тушью, как на японской гравюре, вырисовывались на розовато-сиреневой акварели неба, и черепичные крыши поселка так органично располагались на склоне, и ветерок принес запах жасмина…
– Добрый вечер, – сказал кто-то по-турецки за ее спиной.
Она пробыла здесь уже две недели и легко улавливала в потоке местной речи часто повторяемые приветствия. Вообще, обитатели поселка (Лана не знала, можно ли распространить это наблюдение на всех турок) были как-то избыточно любезны, общительны, разговорчивы, они постоянно обращались друг к другу и к первому встречному со всякими бессмысленными, но доброжелательными «как дела?» – «спасибо» – «а вы?» – «пожалуйста» – «всего хорошего» – «и вам того же». Они улыбались и кивали, если видели, что первый встречный иностранец, и пытались говорить по-английски или по-немецки, если когда-то выучили на этих языках одну-две фразы, и непременно спрашивали каждого незнакомца «откуда вы?».
Не запомнить в этих условиях «доброе утро» и «добрый вечер» не было для человека с филологическим образованием никакой возможности.
– Hello, – сдержанно и строго откликнулась Лана, чтобы расставить точки… кстати, она заметила, что в турецком языке над некоторыми i не стояли точки, и тщетно пыталась выяснить у бывавших здесь раньше, что бы это значило. Версий было несколько, главная из них гласила, что им просто лень их ставить или они стерлись с вывески, но большинство соотечественников, удивившись вопросу и собственной невнимательности, объясняло это просто – пожатием плеч и пренебрежительной отмашкой: турки и есть турки, кто их тарабарщину разберет!
Сейчас Лана расставляла другие, невидимые точки: я иностранка, по-турецки не понимаю (кстати, эту фразу она даже могла сносно произнести, поскольку несколько раз слышала, как ее говорили англичанки у бассейна) и общаться не расположена. Главной жирной точкой было, конечно, последнее.