— Вы жалеете… Каетесь вы, что писали письмо на цека? Вы забираете назад это письмо?
— Вы спрашиваете, — уточнил, робея, чуть заикаясь, Иван, — отказываюсь ли я от написанного мною письма, раскаиваюсь ли я в этом?
— Да, — подтвердила женщина.
Ответить на это тогда Ваня мог лишь одно:
— Нет, не отказываюсь. Мне не в чем раскаиваться. Я убежден в своей правоте.
Ему было велено выйти. Когда через минуту пригласили опять, тоже ответили: Нет! КПК не находит никаких оснований для восстановления бывшего коммуниста Изюмова в партии.
Теперь же, тридцать три года спустя, за дубовой полированной дверью, Ивану Григорьевичу открылся кабинет раза в три меньше: стол чуть длиннее обычного, за ним, напротив друг друга, с десяток, не более, самых разных людей — поживших уже, средних лет, сравнительно молодых. Среди них три достаточно привлекательных женщины. Председатель, конечно, сидел, как и прежде, у цоколя, однако не в кресле, а тоже, как и другие, на стуле. И совершенно такой же, каким его знали по телеку, по кино, по портретам. Фамилия вот только не русская, странная — Пуго. «Пугало», как слишком уж вольно, однако беззлобно, с добродушным хохляцким смешком прозвала нынешнего председателя КПК Иванова жена-западенка. Впрочем, провожая мужа к этому Пуго в Москву, должно для баланса, справедливости ради, с шуточкой бросила:
— Мужик он, похоже, что надо. И внешне — рост, выражение глаз… А нос… Тебе бы такой! — подкузьмила она. — И вообще… Заметил… Как две капли на одного артиста похож. Этого, как его… Да из Прибалтики…
Вступив в кабинет, Изюмов, конечно, про все — и про нос, и про артиста, и про данное Марыськой председателю прозвище — моментально забыл. Тем более, что только занял свое место напротив него, за столом, как сидевший тут же Градченко встал и начал о нем, своем подопечном, десятиминутный доклад. Однако не прошло и минуты, как Изюмов, тоже вставший со стула, ревниво ловивший каждое слово Геннадия Евгеньевича, вдруг услыхал:
— А надо ли? Может быть, хватит? — слегка нараспев, с приятной нерусской картавинкой прервал инструктора Борис Карлович Пуго. — Я лично знакомился с делом. Есть ли здесь хотя бы один, кто не знаком? Нет? — спросил он так, что все согласно закивали головами. — Тогда пожалеем гостя, тех, кто в приемной нас ждет, а заодно и себя, и перейдем сразу к вопросам, — резким движением крепкого рта, острым прищуром живых серых глаз обратился Борис Карлович к членам комиссии. — Нет возражений? — Все и на этот раз охотно с ним согласились. — Пожалуйста, вопросы Ивану Григорьевичу, по существу.
— Вы где воевали? — спросил Ивана Григорьевича сидевший по правую руку от председателя, еще постарше Изюмова, в глубоких морщинах и не просто седой, а совершенно белый. — Где вы первый немецкий танк подбили? Когда ранило вас?
— Под Моздоком, — ответил, сразу малость пригорбившись и приглушив слишком уверенный голос, Изюмов. — Есть такой городок — Малгобек.
— Так мы с вами вместе, на одном участке сражались! — воскликнул белый, как мел. — Все лето дрались за небольшой городок, — обратился он к председателю. — Немец захватит — мы отобьем. И по новой опять, — беспокойно запрыгал на стуле. — А в партию, — повернулся он снова к Изюмову, — там же вступили, в сорок втором?
— Нет, в Будапеште, когда штурмом брали его.
— Так вот вас куда занесло! А я северней шел. Второй Белорусский — Польша, Пруссия, Померань…
— Два солдата сошлись, — скривив в ухмылке большой прямой рот, переглянулся Пуго с Комиссией. — Да им и суток не хватит!
Заулыбавшись, захмыкали и все остальные.
— Так как, товарищи? Продолжим или будем заканчивать? — поочередно пронзая всех упрямым испытующим взглядом, спросил председатель.
— Довольно… Все ясно и так, — поддержали все наперебой. — С делом знакомы.
— Нет возражений?
Их не было.
И решение приняли. И не так, как тогда: не удаляли просителя, при нем приняли. И тут же, поднявшись, Пуго его зачитал: в партии восстановить, сохранить весь потерянный стаж, а за нарушение в свое время устава, за нанесенный моральный ущерб партия приносит вам, уважаемый Иван Григорьевич, свои извинения.
«Ага! Вот как! — поднялось ликованием в душе у Изюмова. — За мной, за мной значит правда была! Была — и осталась! За мной!»
И как же ему — ВОВе, ветерану, солдату, отлученному на полжизни от партийных, общественных, государственных дел, оболганному и гонимому, загнанному наподобие зверя в горы и лес, отказаться теперь от сладких минут торжества, от своей полной конечной победы? Как? Нет, никак нельзя. Так что сперва торжество, сначала — победа, остальное потом, пусть и самое главное, важное. Все, все потом. А что именно, как действовать дальше, получивши снова партийный билет, этого Иван Григорьевич покуда не знал. Но все больше и больше казалось, что надежнее, лучше всего прежнюю партию распустить и создать на расчищенном месте другую, новую, во главе с совершенно новыми чистыми людьми. Теми, что не запятнали себя ни прежними перехлестами, ни нынешним попустительством, предательством даже. И только тогда никто и ни за что не сможет предъявить новой партии за просчеты предшествующей ни малейших претензий. И останется только одно: ждать и работать — терпеливо, упорно, привлекая к себе все новых и новых сторонников. И настанет момент, непременно придет — и немало из тех, кому коммунисты теперь желанны лишь висящими на столбах, оборотят свой гнев против отступников. Мстительные, оголтелые, жадные до наживы, перевертыши эти из всех щелей ныне прут, лезут и лезут, норовя прибрать к своим рукам все, что было достоянием всего народа, всюду свою корыстную власть утвердить. Утвердят — тогда и зажмут в кулак всех работяг — золотом, ложью, тюрьмой и свинцом. Вот тут-то снова и вспомнят о коммунистах. О тех, что гнили по царским, а то и по сталинским каторгам, на поле брани первыми бросались в штыки, на мерзлую землю — с кайлом и лопатой, словом, насмерть стояли за Государство, за Родину, за народное счастье. И именно для него, для народа, и вместе с ним и воплощали в явь, как могли, величайшую мечту человечества о всеобщем братстве, равенстве и справедливости. Хотели поднять всех людей над грязью мелких страстишек, над повседневным уродливым бытом, над грешной постылой землей, чуть ли не в небеса, не к божеству каждого вознести. И во многом к тому уж приблизились. И вина, и беда их, общая наша беда заключается в том, что не всем эта вера пришлась по нутру, по плечу, что этим — слабакам, иудам, явным врагам многие из нас поверили больше, чем коммунистам, и в итоге, пусть на время, а утратили великую эту мечту. Но есть, есть коммунисты еще — настоящие КОММУНИСТЫ, да просто честные, гордые, смелые люди. И мы вернем еще все. Все достойное, лучшее, вечное… Все, все вернем. И умножим в тысячи раз!
Так Иван Григорьевич чувствовал, думал, стоя перед комиссией, упоенно, почти откровенно торжествовал.
— А как быть с партийными взносами за весь восстановленный стаж? — услышал он женский озабоченный голос. — Ведь тридцать три года прошло, как его исключили из партии. Тридцать три!
— Возраст Христа, в пору распятия, — отметил Борис Карлович Пуго, бросив с лукавинкой взгляд на Изюмова. — Представляю, чего вы натерпелись за эту треть века, — застыл на миг, что-то соображая. Видать, ничего не придумав, спросил: — Как же нам быть?
— Положение требует, — подсказала секретарь, — чтобы взносы были уплачены восстановленным в партии за весь исключенческий срок.
— Да у товарища и денег таких, может, нет! — воскликнул сочувственно председатель. — Вы-то сами на это как смотрите?
— Г-мм, — не сразу нашелся Изюмов. — Если иначе нельзя… Что делать? Придется платить. Хотя… Не я же сам себя исключал. Вы исключили. Ну, ваши предшественники, — поправился он. — Они, наверное, и должны уплатить.
— Резонно, — не сводя упорного взгляда со стоявшего напротив него апеллятора, согласился с ним Борис Карлович Пуго.
— Но я не помню, чтобы когда-нибудь делали так, — забеспокоилась женщина. — У нас просто нет такой расходной статьи.