— Я… Ой, я это все! — сорвалось вдруг с искривленных Ваниных губ. Дрогнул подбородок. Ваня сжался весь. Подозрительно влажно заблестели глаза. Видно было, как он изо всех сил старался, чтоб не заплакать. Но слезы, скопившись, потекли по щекам. Ваня их поспешно слизывал с губ. Еще сильнее напрягся. От натуги, от горя глаза его, все еще доверчиво-детские, чистые, как-то сразу расширились, застекленели, казалось, они вылезают из орбит. Закоченел истуканно Ваня Изюмов. — Расстреляйте меня, — попросил неожиданно он. Мутно и тупо уставился на трупы. — Прошу… Ой, прошу вас, ребята! Не мо-о-о-гу… Ой не могу! — Ваня затрясся. Голову уронил, стиснул ладонями. На колени упал — едва лицом в сугроб не уткнулся. И зарыдал. Орешный, самый старший в отделении и самый, пожалуй, крепкий и сильный, первым бросился к командиру. Подхватил его, стал подымать. Подскочили другие. — Будя, будя, — успокаивал Ваню Степан Митрофанович. Только это он и твердил, не знал, видать, что тут еще можно и нужно сказать. Рябое лицо его насупилось и побурело, горько, чуть презрительно искривились опеченные стужей губы, наморщился лоб. — Будя, будя… Вам говорят! — твердил он, гладя ефрейтора по спине.
Ваня, почти повиснув на нем, беспомощно и откровенно всхлипывал и размазывал по лицу слезы задубелым шинельным рукавом.
— Ну все, будя! — наконец потребовал Степан Митрофанович. — Нельзя так. Право слово, нельзя. Изведете себя. Да и нас… Все! Хватит! — и как следует тряхнул командира.
— Расстреляют меня. Все равно расстреляют, — выдавил Ваня. — Или в штрафбат.
— Еще чего. Расстреляют! Штрафбат! — возмутился Орешный. — Тогда зараз и нас. Мы тута все…
— Нет, не все. Командир… Кто командир? — распустил Ваня дрожащие губы. — Я… Я командир. Я нарушил. Не выполнил строгий приказ.
Орешный обтер стылой, посиневшей ладонью свое рябое лицо, уставился сочувственно на отделенного. Увидев, как тот взялся не то поправить, не то скинуть с плеча "пэпэша". Насторожился. Не думая ничего такого, просто из какого-то тайного, неосознанного опасения схватился за кожух ствола.
— Давайте… Давайте сюда, — мягко потребовал он.
— Вы что? — опешил Изюмов. — Орешный… Верните… Вы что?
— Вернем, вернем. А как же, — закидывая автомат подальше за свою широкую спину, успокоил отделенного правильный. — Вернем. Вот так, — ухватился он за ремень. — Не серчай, командир.
«Какой я теперь командир? Только назначили — и вот…» оглянулся незряче Изюмов, все еще всхлипывая. Невидящим взглядом снова уткнулся в тела. Левый глаз и щека его снова безобразно задергались. Расчет, замерев, молча ждал.
Наконец отделенный повернулся — как-то неживо, все так же тупо уставясь себе под ноги, в одну точку.
С минуту еще постоял так. Шагнул механически, отрешенно. Еще шаг. Еще… И вдруг как бы рванулся. Сорвался. И побежал. От орудия, от расчета. Под гору, прочь побежал.
— Сто-ой! — заорал пораженный Орешный. — Вы куда?
Ступив на след от машинных колес, Ваня припустил пуще.
— Стой, тебе говорят! Отбой, ребята! — обернулся к расчету рябой. — Живо отбой! Вниз, ребята, орудие! Вниз! Под бугор! А я щас, — сплюнул с досадой и кинулся за Изюмовым. — Сто-о-ой! — орал он. — Стой, командир!
Потерявший голову ефрейтор бежал проворней, чем зрелый коренастый боец.
— Пушку! Огневую бросать! Да за это… Да за это тебе на самом деле расстрел! — пытался достать, пронять его словом правильный. — Стой! Стой, тебе говорят! Да ты что?.. Дурак, что ли, ты? Очумел?
Взводный — ему доложили уже — прибежал, когда пушка и убитые были внизу, под бугром.
— Как же так? Мать твою!.. — накинулся он на сидевшего на станине отупелого ефрейтора.
— Дра-а-апали… Дду-у-умал… — залепетал Ваня.
— Думал!.. Чем? — простонал, сжав кулаки, лейтенант.
Ваня и пулю б сейчас принял… как избавление бы принял, как законную справедливую кару, а не только удар кулаком. Помертвел.
А Евтихий Маркович Матушкин уже ревел, скрежетал зубами, тряс кулаком. И так диковатый — потомственный таежник, охотник-промысловик, в последние годы, по сути, настоящий бирюк, без дома, без семьи — он сейчас совсем озверел, так и жег ненавидящим взглядом погубившего двух бойцов командира орудия. Чуть-чуть еще, на тонюсенький волосок, скажи еще Ваня хоть слово, не так скажи что-нибудь, и разъяренный, с набухшими кулаками Матушкин от угроз перешел бы наверное, к действиям.
— Какое, а? Наш взвод… Твой расчет… Какое, а, получили задание? — сверкал он темными раскосыми глазами.
Ваня совсем вобрал голову в плечи, ссутулился, сжался. Он отчаянно и с надеждой уставился на лейтенанта.
— На самый, значит, пуп, гад! На голый бугор! — отвел руки за спину Матушкин. Челюсть поджатая, лоб с боков приплюснутый, чуб из-под шапки черный и жесткий. — А в башке-то есть у тебя что? Чему я всегда вас учу? В землю, в землю! По самую шею!
Маскировка — вот что прежде всего! А приказ?.. Только по танкам! По танкам! Вот для чего нас сюда!
— Но они, — сорвалось еле слышно с Ваниных губ, — они удирали.
— И… с ними! Пускай себе удирают! — взревел лейтенант. — Та-а-анки! Наше дело — по крайности, здесь, сейчас — выжидать скрытно танки! Ты что, забыл, что такое приказ? — Мосластые грубые пальцы его сжались снова. Кулак застыл над Ваней. Потом рука нервно вцепилась в ремень, поползла по тулупчику, возбужденно оправляя его. Коснулась нечаянно кобуры. Застыла на ней. Матушкин даже покосился невольно на кобуру, будто только сейчас открыл, что она есть. Сапнул, мотнул головой. И, сам еще не зная зачем, стал расстегивать кобуру, доставать пистолет. Трофейный новенький "вальтер" с блестящей стальной накладкой на рукоятке вылез наружу, стал подыматься, зацепился стволом за Ванину грудь.
«Здесь на фронте, на передовой, за неподчинение, невыполнение приказа, за самовольный уход с огневой. Боже, — мелькнуло у Вани, — здесь командиру дано и казнить». Сердце рванулось, все опустилось внутри.
А Матушкина успело полоснуть зловещее, дедом, отцом, всей таежной промысловой жизнью в родном Приморье внушенное, прочно засевшее в нем опасение, что раз в году ружье, да и всякое другое оружие может ни с того ни с сего стрельнуть и само. Указательный палец невольно отскочил от спускового крючка, а большой уперся в предохранитель. Ствол пистолета дрогнул. На мгновение застыл. Стал уже было клониться к земле. Но тут взгляд взводного вновь уперся в тела: в дыру рваную на спине Пашукова, в кровавую чашу вместо головы Сальчука. «Чуть всех не сгубил. Всех! — ненавидяще впился он снова взглядом в Изюмова. Шрам повыше скулы, под виском, лилово набряк, кровью налились глаза. Матушкин весь задрожал, не владея больше собой. Его всего захлестнули ненависть, гнев. — Ну, запомнишь, гад, у меня!» И не зная зачем… то ли, чтобы неслуха проучить, то ли… Да, скорее всего, чтобы дать вылиться бешенству, он направил "вальтер" в землю, тронул чеку, нажал на крючок.
Неожиданный выстрел в стылом воздухе грохнул, как из пушки. Брызнул снег из-под Ваниных ног. Солдаты вздрогнули, застыли испуганно.
И подумать Ваня ничего не успел, охваченный ужасом, повалился назад. Хлынула темень в глаза.
— Вон! — гаркнул над ним лейтенант. «А куда вон? — сообразил он тут же. — Куда? Его же место здесь, у пушки».
Ваня стал подыматься. Шатаясь, встал на ноги. Ухватился за щит.
— Под трибунал! — донеслось до него. Почувствовал, как левый глаз и щека у него снова задергались.
А Матушкин… Хоть и взбешенный, ослепленный, испугался, растерялся на миг. «Довел… До чего довел! — сжал челюсть и пальцы. — А сам-то ты? Сам?»
Пистолет на морозе жег ему руку. Он брезгливо поморщился. Услышал сзади знакомый треск выхлопной трубы. Оглянулся с опаской. Так и есть, ко взводу, прошибая носом сугробы, продиралась полуторка. Матушкин стал торопливо заталкивать пистолет в кобуру.
Открываясь, лязгнула дверца кабины. С подножки в снег неуклюже слез командир батареи в каком-то помятом тулупе, под ним круглился живот. Не кадровый, сразу видно. На гражданке Леонид Илларионович Лебедь был учителем, в полк из запаса пришел, недавно ему присвоили звание капитана.