И вдруг он наклонился к мужчине, что-то шепча ему на ухо. Мужчина мгновенно замолк, и лицо его приняло выражение доброжелательного любопытства. Только что полыхал — и вдруг выражение доброжелательного любопытства.
Студент этот, удивленный такой странной метаморфозой, наклонился и сбоку глянул не шепчущего Борзова. О ужас! Борзов не шептал мужчине, а, прикусив его ухо, замер над ним. Прошло, может быть, пять, может быть, десять томительных секунд. Борзов отпустил ухо мужчины и стал задумчиво глядеть в окно. А мужчина как замер с выражением доброжелатель-ного любопытства, так и остался. До самой остановки, где Борзов и этот студент выскочили из троллейбуса, мужчина ни разу не взглянул на своего обидчика. Кажется, никто ничего не заметил.
— Ты что, офонарел?! — крикнул студент, очутившись на земле и корчась от смеха.
— Я понял, что он иначе не замолчит, — спокойно ответил Борзов.
— А если б он скандал поднял, если б люди возмутились?
— Никогда! — ответил Борзов, улыбаясь. — Борзов знает свое население.
Борзов говорил, что отец его — виднейший казанский адвокат. Вероятно, так оно и было. Возможно, от него он унаследовал ироническое красноречие. Бывая в ударе, он потешал нас лекциями на общественные темы, уснащенные цитатами, вырванными из газет с необычайной комической ловкостью. Мы покатывались от хохота. Он и над собой иронизировал, но, малень-кая слабость, ужасно не любил, если кто-нибудь пытался направление этой иронии поддержать.
В общежитии он патронировал и подкармливал двух студентов — Штейнберга и Сучкова. Штейнберг перед экзаменами накачивал его лекциями по истории и литературе. А Сучков, начинающий поэт, от его имени писал стихи, посвященные одной студентке, за которой Борзов ухаживал. Борзов эти стихи переписывал своей рукой, громко зачитывал нам, а потом дарил своей красавице. Меня потрясало, как он не боялся того, что история происхождения стихов дойдет до его девушки. И в самом деле, так и не дошла! Позже он на ней женился.
Экзамены он сдавал хорошо, иногда даже блестяще, хотя к учебникам почти не притрагивал-ся. Информированность его была огромна. Что скрывать, в те годы я им восхищался. Мне казалось: стоит ему повернуть в себе какой-то рычаг — и его невероятная жизненная энергия, расплескивающаяся вширь, пойдет вглубь, и он тогда станет… Но кем? Я не знал.
Однако в зимнюю сессию случился неожиданный прокол.
Преподаватель западной литературы уличил его в незнании подлинников литературных памятников и велел ему пересдать экзамен.
Борзов несколько дней мрачно сидел на своей постели, заново прослушивая расширенный курс лекций Штейнберга, в голосе которого появились истерические интонации.
— Запомните, ребята, — говорил Борзов, — Борзов такие штучки не хавает. Ответный удар сокрушит эту цитадель мракобесия.
Вскоре он сдал экзамен по западной литературе, и мы обо всем этом забыли. Но в один прекрасный день как гром среди ясного неба грянула в молодежной газете его статья об идейно-воспитательной работе в нашем институте. Статья была острая и абсолютно демагогическая. Суть ее сводилась к тому, что в институте слишком много внимания уделяется западной литературе и слишком мало — общественным наукам.
Институт дрогнул. Комиссия за комиссией проверяли работу кафедр, а он в это время ходил по коридорам общежития, задрав свою симпатичную голову, с выражением идейного превосход-ства над всеми кафедрами. Почему-то хотелось восторженной ладонью мазануть по его крутому затылку и посмотреть, останется ли на его лице это очаровательное шарлатанское выражение идейного превосходства. Но некому было мазануть, некому!
Комиссия продолжала работать (гром грянул во время весенней сессии), а Борзов сдавал экзамены по шпаргалкам, которыми на наших глазах начинял себя в комнате общежития.
Директор института читал нам историю, и по тем временам читал живо, увлекательно. Мне, во всяком случае, нравились его лекции. И я чувствовал жалость к нему, попавшему в такую передрягу. И все-таки я, как и большинство студентов, был на стороне Борзова. Он нас всех охмурил. Конечно, и студенческая корпоративность сказывалась: пусть подрожат наши преподаватели. Но было и еще что-то.
Тогда шла кампания по борьбе с тлетворным Западом, которая нам, студентам, не без основания казалась глупой. Именно в те времена появился анекдот: Россия — родина слонов.
Никакого серьезного влияния Запада, разумеется, не было. Любители красивых тряпок действительно гонялись за чужеземными вещами, так ведь и сейчас гоняются! А поскольку Борзов сам был первым пижоном института, статья его приобрела для нас характер пародийного возмездия за глупую кампанию, затеянную взрослыми людьми. Может быть, мы этого не осознавали, но чувствовали.
Через год мы оба перевелись в другие учебные заведения, и я надолго потерял его из виду. Он перешел в Московский университет на биологический факультет. И вдруг через много лет я узнаю от одного писателя, пропагандиста генетики, что молодой талантливый ученый Борис Борзов с безумной смелостью выступил в своем институте против лысенковцев, но силы были слишком неравны. У молодого ученого большие неприятности. Этот пропагандист генетики предложил мне написать коллективное письмо протеста в Академию наук, если Борзова выгонят из института. О, если б я не знал Борзова! Впрочем, судя по всему, такого письма тогда не понадобилось. Борзов сам удержался в своем институте.
И вот мы с ним в одной машине, и он мне рассказывает о грандиозном преимуществе бесскорлупных яиц перед обыкновенными. Забавно было, что он, рассказывая, успевал бросить взгляд на каждый магазин, мимо которого мы проезжали, иногда проборматывая что-то по этому поводу.
В одном месте мы увидели длинный хвост очереди, выходящей из магазина.
— Что дают? — крикнул Борзов, остановив машину и выглядывая в окно.
— Кроличьи шапки, — хмуро ответил кто-то из очереди.
— Кроличьи, — пробормотал Борзов и, секунду подумав, поехал дальше.
В другой раз в переулке его взгляд привлекла тигриная рябь арбузов в железной клетке. Он опять остановил машину.
— Куплю арбуз и позвоню любовнице, — бросил он мне, легко переходя от бесскорлупных яиц к крепкокорым астраханским арбузам.
Он вышел из машины, стройный, моложавый, в великолепной синей рубашке и в черных вельветовых брюках. Он шел к телефонной будке мелкими шажками, как бы придерживая избыток ликования, как бы исполняя брачный танец внебрачной связи.
Набрав номер, он повернулся в сторону улицы и говорил, весело подмигивая неизвестно кому. Стекло телефонной будки было разбито, и некоторые слова доносились до меня. Несколько раз повторялась одна и та же загадочная фраза:
— Я тебе звоню из дома!
Что он хотел этим сказать? Однажды мы с ним встретились в кафе «Националь» и вдвоем провели чудный вечер. Он был мягок, предупредителен, гостеприимен. Как бы это представить образно? Картина тридцатых годов «Вождь укрывает шинелью известного летчика, доверчи-во заснувшего на его диване. Привет из Сочи!». Нет, надо поскромней. Примерно так: патриарх идейных боев сам нарезает огурцы и подкладывает лучшие куски мяса товарищу юности. Кстати, я у него спросил тогда, владеет он все-таки гипнозом или нет.
— Нет, конечно, — сказал Борзов, склонив голову с обезоруживающей улыбкой, — просто верил, что ты мне подыграешь, и ты вполне оправдал мои надежды.
— Но почему же я не мог потом вытянуться между стульями? — спросил я.
— Очень просто, — ответил Борзов, оживляясь от необходимости поделиться долей разума. — Когда я тебя уложил между стульями, ты боялся подвести Борзова и терпел. А когда сам лег, ты не чувствовал ответственности перед Борзовым и потому рухнул.
Мы оба одновременно расхохотались. Отрицая, что он владеет научным гипнозом, он как бы утверждал, что владеет более глубоким, личностным гипнозом.
Мы прекрасно провели вечер и, прощаясь, договорились через неделю встретиться у памятника Пушкину и где-нибудь посидеть.