Но тут Андрей вдруг перешел в решительную атаку.
— А я тебе насчет Бога вот что скажу, — подняв голову, начал он, поклокатывая от сдержанной страсти, — Бог есть вечное оправдание неудачников. Попытка вымолить право второй раз бросить кость. Если ты веришь в Божий промысел, то как ты оправдаешь гибель «Адмирала Нахимова»? Сотни ни в чем не повинных людей утонули. В холодной, мутной, жестокой воде тонули такие дети, как твой пацан. За что?
И разве, увидев мысленно эту картину, если у тебя честные мозги, ты со всей ясностью не понимаешь, что причина катастрофы в глупости, халатности и жестокости людей? Случайность? Да, отрицательная случайность. Но ведь была, легко сообразить, и положительная случайность в том, что это не произошло раньше. Значит, обе случайности уничтожают друг друга. Остается наше хамство и павианство, и никакой силы извне!
А если мы признаем эту силу извне, то, значит, Бог стал маразматическим, злобным стариком, который сам не знает, что делает. Неужели тебе приятней мысль, что миром правит выживший из ума жестокий Бог, чем холодная, страшная в своем равнодушии, но все-таки чистая природа?
И вот еще. Если эта катастрофа входит в непостижимый для человека замысел Бога вразу-мить ублюдков, то я говорю: «Не приемлю такого Бога и такой замысел вразумить ублюдков! Предпочитаю мир без Бога, мир, в котором мастер просто оттолкнет ублюдка от штурвала. Может, такой мир и невозможен, но я его предпочитаю!»
Как только он начал говорить, Юра вдруг стал совершенно серьезен. Его худое, носатое лицо даже как бы осунулось. Он слушал его, медленно подымая голову, словно с трудом преодолевая уже не только тяжесть больших роговых очков, но и тяжесть земного шара.
— Ах, друг мой, — неожиданно горько и мягко ответил Юра, — ты попал в самую точку. На эту тему написаны сотни книг, но они ничего не объясняют. Я не знаю, почему Бог допускает гибель невинных детей, но я точно знаю и потому верю, что без Бога оставшимся было бы хуже.
Юра вдруг замер и, резко бросив руку на стол, вспыхнул:
— Вот тебе моя последняя формула: Бог не всесилен, Бог прав! Это ветхозаветная традиция думать, что Бог всесилен. Так детей до определенного возраста можно держать в рамках только всесилием наказания, а не красотой правоты. Бог всесилен только вечностью своей любящей правоты. Тут на земле войны, насилие, затмение разума, жестокость, подлость, предательство, это длится века, тысячелетия! Но человек вдруг, очнувшись, озаряется: пока всё это происходи-ло здесь, там, где-то наверху, его ждала долгая, терпеливая, ничем не истребимая, любящая правота. Всё пройдет, а правота Бога останется! Его правота вечна, и она вечно взывает к нашему соучастию. Испепеляющая душу деталь, если вдуматься! Бог прав, но его правота нужна не ему, а нам. Вдумайся, он призывает меня помогать ему спасать меня! И так каждого. А мы, придурки, упираемся.
— Кажется, ты меня достал, — пробубнил Андрей, смущаясь своего смущения, и повторил: — Он призывает меня помогать ему спасать меня… Тут что-то есть… Красиво…
Лицо Юры вдруг озарилось нежной филологической улыбкой средневекового монаха, который, кстати, и воином успел побывать. И в этот миг он был неотразимо хорош.
Андрей разлил коньяк, как бы пытаясь непривычное воодушевление уестествить привычным образом.
— Выпьем за утреннюю правоту Бога, — сказал Юра, и они выпили не чокаясь.
* * *
И тут, читатель дорогой, случилось самое неожиданное, я уснул. По-видимому, я почувство-вал, что, пока жив Юра, мир в надежных руках. Можно отключиться. Под голос Юры, под говор ресторана, под не слишком музыкальные крики нахальных, но все-таки пока еще не клюющих детей чаек я уснул.
Интересно, что человек может засыпать под звуки человеческой речи по совершенно противоположным причинам. Он может засыпать в знак согласия с этими звуками. Так, дети хорошо засыпают под мирные голоса родителей в другой комнате. Но человек так же склонен засыпать под собственно бессмысленные звуки человеческой речи. Видимо, тут наша психика проявляет защитные свойства, отключает нас от бессмыслицы.
Итак, человек в обоих противоположных случаях склонен засыпать. Но в первом случае сон здоров, а во втором случае болезнен. Мы как бы ощущаем незаконность нашего сна под звуки человеческой речи, отчасти направленной и на нас.
Насколько я помню себя, на всех собраниях, где я бывал, во мне происходила героическая, но почти всегда обреченная борьба со сном. Зная это, я всегда садился куда-нибудь подальше в уголок. Сон, как это ни странно звучит, любит борьбу, сопротивление. И мы сами, поборотые сном в неположенном месте, испытываем ужас и запретную сладость одновременно.
За многие годы писательской жизни я не ходил на собрания и подзабыл всё это. А тут вдруг меня выбрали в парламент, и борьба со сном приняла кошмарный характер.
С одной стороны, вроде удобней, чем на обычных собраниях: тысяча людей, можно затеряться среди них. Но с другой стороны, бродят, шныряют между рядами телевизионщики с камерой. А шагов не слышно.
Однажды один из них слегка прихватил меня. Может, даже неумышленно, может, даже отчасти жалея. Я потом видел в программе «Время». В сущности, всё было достаточно прилич-но. Я сильно клюнул носом, что при некоторой доброжелательности можно было понять так: голова упала на грудь, подкошенная удручающей торопливостью ораторской мысли.
Но где взять эту доброжелательность!
Не успел я досмотреть программу, как посыпались звонки друзей и знакомых, неожиданно горячо заинтересовавшихся моей парламентской деятельностью.
— Ни в одном глазу! — кричал я в трубку, на всякий случай каждый раз рассчитывая на два уха.
А потом ночью перед новым заседанием лежишь в постели и долго не можешь заснуть в тревожном предчувствии, что завтра заснешь на заседании. В голове возникают фантастические надежды на внезапную отмену сессии: война, землетрясение, заговор. Правда, заговор случился, но ни к селу ни к городу, во время парламентских каникул. Даже в этом была видна обречен-ность этих бездарностей. И вот назавтра идешь на заседание, и всё повторяется. И главное — в эти короткие промежутки сна каждый раз вступаешь в нуднейший спор с провокатором, с подле-цом разоблачителем твоего сна, и ты с какой-то невероятно упорной лживостью доказываешь ему во сне, что ты не спишь.
Как гениальна Ахматова! Ни разу не заседая в Кремлевском Дворце, она всё угадала. В стихах «В Кремле не надо жить, преображенец прав», она пишет, что там воздух заражен микробами злобы, коварства, измен, начиная со времен Ивана Грозного и, конечно, кончая нашими днями.
А ведь народная мудрость давно это постигла. В наших деревнях, по крайней мере в мое время, если в доме случалось какое-нибудь особое несчастье, скажем, умер ребенок или кто-то из домочадцев покончил с собой, оставшаяся семья такой дом сжигала и переезжала жить в другое место. Они знали, что житья в этом доме не будет. Мудрость народа в бесконечной про-тяженности его опыта. Талант поэта в молниеносном, озаренном видении этой бесконечности.
Так вот, в Кремле не только не надо жить, но нельзя и заседать. Хотя Дворец съездов и сравнительно молодое здание, но там уже полным-полно микробов.
И вот так сижу однажды на одном заседании, переходя от сумрачной сладости сна к снови-денческой яви, и чувствую, как в воздухе прокатываются волны предательства. Несет как из погреба. А от многих депутатов так и отлетают зловонные струйки самолюбия. Не говоря о тех, что дожидаются своей очереди у микрофонов. У этих зловонные струйки самолюбия прямо бьют друг друга в затылок: пуф! пуф! пуф!
А волны предательства так и прокатываются над головой. Когда прокатилась особенно крупная волна, я, пережидая ее, чуть не задохнулся. И тут я братски тронул за руку соседа. На вид вполне приличного человека. Он не шевелясь следил за оратором.
— Товарищ, — спросил я, ища утешение в солидарности страдания, — вы чувствуете волны предательства?