«Как бы там ни было, — говаривал он, — я и так успею узнать все, что нужно, когда потребуется, и незачем тратить время и разнюхивать все эти тайны заранее».
Он считал, что литература, как и всякое искусство, должна поддерживать в человеке жизнерадостность, и поднимал страшный шум, когда среди сотен жизнерадостных пьес и романов ему случайно попадалось что-нибудь трагическое. Он тут же бросался писать в газеты, жалуясь на мрачный тон современной литературы, и газеты, за редкими исключениями, вторили ему, потому что он был человеком здравомыслящим и их подписчиком. «Какого черта, — писал он, — посвящать меня во все эти проклятые страдания! Мне не становится от этого веселее. И, кроме того, — добавлял он обычно, — это не искусство. Дело искусства — красота». Он как-то услышал такое суждение и с тех пор всячески его отстаивал; он считал своим священным долгом посещать выставки картин, поражающих яркостью красок и обилием света. Его пленяли, конечно, и женские формы, но до известного предела. А он всегда в точности знал, где этот предел, потому что считал себя истинным блюстителем нравов в своей стране. Если здравомыслящего человека что-то коробит, будь то в пьесе, танце или в романе, значит, развлечение пора запретить. Кому-кому, а ему-то лучше всех известно, что хорошо для его жены и дочерей! Он часто размышлял на эти темы по дороге из своего дома в Сити, глядя в поезде на людей, уткнувшихся в книги. Ярый поборник свободы, как всякий англичанин, он считал недопустимым все, что оскорбляло его собственный вкус. «Эта братия, говорил он друзьям, — несет чудовищный вздор. Всякому здравомыслящему человеку ясно, что прилично и что неприлично. И эта болтовня об искусстве совершенно ни к чему. Вопрос решается гораздо проще: покажете вы это своей жене и дочерям или нет. Если нет, значит, дело с концом и это нужно запретить». Тут он принимался думать о собственных дочерях, весьма благонравных девицах, о которых можно было не беспокоиться. Не то чтобы он сам не любил настоящей, «полнокровной», как он говорил, литературы, если, конечно, в ней не было ничего безнравственного или антирелигиозного. Правда, он нередко приходил в восторг, который остерегся бы назвать своим именем, от романа, где автор не жалел красок для описания «ее прелестной груди»; но в подобных волнующих шедеврах не было и следа каких-нибудь извращений или дурацкого романтизма, скорее наоборот.
Хотя его здравый взгляд на вещи выше всего ценился в области литературы и театра, это качество, по его мнению, было так же важно и в политической жизни. После того, как там «как следует напутают», «они» непременно обратятся к нему — простому человеку, который ничего не требует, кроме признания своих естественных прав, не увлекается никакими воздушными замками и утопиями и ко всему прикладывает единственное здравое мерило: «А как это отразится на мне?» И в зависимости от этого приходит к тому или иному трезвому суждению. Если правительство собиралось увеличить подоходный налог хотя бы на пенни, он чувствовал это задолго до того, как проект проходил в жизнь, и делал все возможное, чтобы этого не допустить. Тут его суждения были необычайно здравы, так же как и в вопросе национальной обороны, которая, по его мнению, должна быть на высоте, чего бы это ни стоило. Но нужно же придумать что-то другое, а не увеличивать подоходный налог, — и он готов был свалить любое правительство, политика которого шла вразрез с основными принципами собственности.
Его взгляды на национальное достоинство были еще проще — тут и рассуждать нечего, отечество всегда право, а если и неправо, он никогда не позволит себе это признать. И государственные люди были так твердо уверены в его здравомыслии, что полностью полагались на него в своей деятельности, даже не дожидаясь его согласия.
Он, конечно, признавал, что социальные преобразования нужны, но на деле предпочитал ограничиваться лишь самым необходимым, не более того; здравомыслящий человек не проявит никакого донкихотства; но и сидеть на пороховой бочке, пока она не взорвется, тоже не в его привычках. В вопросах религии он считал свою позицию наиболее правильной, потому что, как ни слаба в наше время вера и все такое прочее, как человек здравомыслящий, он считал нужным ходить в церковь и называть себя христианином; он стал даже более ревностным и щепетильным в этом отношении, чем раньше, ибо, когда дух покинул тело, нужно заботиться о теле, дабы оно не распалось в прах. Поэтому он так же твердо держался церковных обрядов, как и своего пригорода.
Он часто рассуждал о науке — о медицине, например, и придерживался того здравого убеждения, что все ученые преследуют какие-то корыстные цели; сам он доверял им лишь в той мере, в какой они могли быть полезны простому здравомыслящему человеку. Разумеется, он широко пользовался последними достижениями в области гигиены и санитарии, транспорта и связи, новейшими антисептиками и разными машинами, позволяющими экономить время, а все наблюдения, научные исследования и теории считал чистейшим вздором.
Он не выносил слова «гуманность». Ни один здравомыслящий человек не станет причинять страдание, да еще самому себе, от него меньше всего можно ждать такой нелепости. Но надо же считаться с реальными жизненными фактами и защищать свои интересы и свою собственность. Он писал по этому поводу в газеты, пожалуй, чаще всего и был вознагражден, потому что в передовицах находил постоянные ссылки на себя: «Здравомыслящий человек не склонен идти на риск, к которому неминуемо привел бы сентиментальный подход к данной проблеме…»; «В конечном счете при решении этого вопроса мы должны обратиться к умеренности и здравому смыслу простого человека…» Он-то ничего в жизни не страшился так, как обвинения в сентиментальности. Если он оказывался свидетелем жестокого поступка, это задевало его не меньше других, и он спешил выразить свое неодобрение. Но в этом не было ничего сентиментального. А вот поднимать шум и возмущаться так называемыми жестокостями, которых он сам не видел, — это уж действительно «сантименты»; к тому же для этого требовалась некоторая доля воображения — вещь, которой он доверял меньше всего на свете. Какой смысл расстраиваться из-за того, что не касается тебя лично; ведь это еще, пожалуй, приведет к каким-нибудь общественным выступлениям, которые нарушат твой покой. Он не был, однако, паникером и, в общем, твердо верил, что пока в стране есть такие люди, как он, с трезвым взглядом на вещи, он может спокойно жить в своем пригороде и не бояться никаких серьезных потрясений.
В отношении женского вопроса он давно уже занял вполне здравую позицию: он последует за большинством, торопиться некуда. По его мнению, все здравомыслящие мужчины (и здравомыслящие женщины, если таковые существуют, в чем он иногда сомневался) поступят точно так же. Скорее инстинктивно, чем сознательно, он понимал, что, действуя так, ничем не рискует. Ни один человек — во всяком случае, ни один здравомыслящий человек — не сдвинется с места, пока не сдвинется он, сам же он не сделает шага; пока не зашевелятся они; Таким образом, его позиция была в высшей степени разумна. И он гордился тем, что, судя по выступлениям представителей партий, церкви и прессы, вся страна была с ним заодно. Он часто говорил своей жене: «Мне совершенно ясно, что, пока страна этого не захочет, у нас никогда не будет всеобщего избирательного права». Он воздерживался, однако, обсуждать этот вопрос с другими женщинами, убедившись, что им не удавалось сохранять спокойствие, когда он развивал перед ними свою здравую точку зрения.
Он даже представить не мог, как бы обошелся без него суд присяжных, где его обычно избирали старшиной. И с неизменным удовольствием выслушивал неизменно обращаемые к нему слова: «Джентльмены, как люди здравомыслящие, вы, конечно, тотчас убедитесь, насколько несостоятельно по всем пунктам все, что было сказано моим уважаемым коллегой…» Его в равной степени ценили обе стороны и даже сам судья, и он начинал скромно подумывать, что только здравомыслящий человек представляет собой истинную ценность и уж, во всяком случае, только он может о чем-то судить.