В одном из своих писем ты поминаешь «Усадьбу». А мне вот кажется, что типичного помещика я знаю хуже, чем типичного аристократа. В «Усадьбе» помещик- это образ вымышленный, на его изготовление пошли: 1) один старый полковник ополчения, у которого есть дом в деревне. Он, правда, сам из помещичьей семьи, но занимался коммерцией; 2) один мой товарищ по университету из очень аристократической семьи; 3) мой родной брат. Так что он, как видишь, чистая случайность, хоть и счастливая. Этим я хочу только доказать, что беда не в недостатке знания — образы, которые мне удаются, редко бывают похожими портретами. Миссис Пендайс почти сплошь вымысел, Хассел Бартер тоже — он начался с человека, которого я полчаса наблюдал в поезде. А вот Грегори Виджил, который удался гораздо хуже, взят из жизни. Увидеть один раз, но особенно остро — это, как правило, для меня плодотворнее, чем близко знать изо дня в день. Поэтому Берти из «Патрициев», тоже списанный с аристократа, с которым мы жили бок о бок в колледже и который два года был моим ближайшим другом, не пожелал выйти из стадии наброска. А Барбара (по твоим словам — лучший образ в книге) — плод наблюдений одного вечера и двух писем одной сорокалетней аристократки. Или возьми «маленькую натурщицу» — она-то мне удалась — так вот, я ничего не знаю о маленьких натурщицах и вообще о девушках ее типа, только видел их иногда мельком. Между прочим, Каннинхем Грэхем говорит, что знает сколько угодно «старых мистеров Стоунов». А я не знаю. Из-за моего метода люди всегда считали, что я добросовестно пишу с натуры, я же втайне уверен, что лишь следую своему воображению. Возьми мистера и миссис Деннант из «Острова фарисеев» — ты их всегда хвалил. По полчаса разговора с ним и с ней да четыре дня (на расстоянии) в том же отеле за границей — вот и все, из чего они родились.
Впечатление, которое у тебя осталось от «Собственника» — что за деревьями не видно леса, — объясняется тем, что я знал слишком много.
Прости за эти излияния, мой милый, но я всегда немножко чувствовал, что ты ко мне несправедлив, — с того самого дня, когда прочел кусок из твоего отзыва на «Джослин» (который вообще не следовало мне посылать), о том, что из меня никогда не выйдет художника, что я всегда буду смотреть на жизнь как бы из окна фешенебельного клуба. И от книги к книге мне всегда казалось, что в глубине души ты досадуешь на то, что вынужден все больше отходить от такой точки зрения. Что ты со своей крепкой, а в те дни еще более нерушимой верой в свою способность правильного суждения (которая у тебя очень сильна) раз и навсегда раскусил меня и не мог ошибиться. Я всегда чувствовал, что я глубже, более изменчив и, может быть, более широк, чем тебе кажется. Будучи от природы немногословен, я никогда этого не говорил, — но ты, надеюсь, не рассердишься, что теперь, впервые за десять лет, если не больше, я высказал то, что думаю. Да, я всегда чувствовал, что борюсь с известным предубеждением, которое укрепляется при каждом нашем свидании моей медлительностью в словах и манере. Ты говоришь «эта книга — не ты», но этим как бы даешь понять, что в твоих глазах я — что-то установившееся, определенное, узкое. Вот это я всегда в тебе чувствую. «Джек такой, et voila tout [57]!» Вероятно, это привычка критического ума, которому приходится составлять суждения об определенных вещах и отрицать возможность изменения или роста до тех пор, пока изменение или рост не станут слишком явны.
Все это в каком-то смысле — черная неблагодарность, потому что твоя доброта, дружеское отношение и критика принесли мне огромную пользу; я знаю, что и в данном случае они пойдут мне на пользу, когда я возьмусь за переработку.
Видит бог, в этой книге я далеко не достиг того, к чему стремился; но прежде чем снова за нее браться, я хочу установить, в какой мере ее недостатки проистекают из того, что она оказалась завершением долгого труда — четырех классовых романов, которые я уже немного перерос или от которых устал, короче говоря — в какой-то мере это результат духовного перелома, а не чего-то более излечимого.
Раз уж ты сравниваешь ее с «Усадьбой», ты не мог не заметить, что главный фокус книги не столько лорд и леди Вэллис, сколько Милтоун и Барбара — молодые — любовники — отдельные личности; тогда как в «Усадьбе» интерес сосредоточен на помещике и миссис Пендайс — на старших, на типах. Этого, во всяком случае, нельзя изменить, а значит, если усилить и заострить классовую линию книги, очень легко нарушить равновесие и испортить вторую, более поэтическую и индивидуальную тему; тем более что классовая критика, какая ни на есть, выражена в том, что Милтоун остается на мели, и у Барбары крылья оказываются недостаточно сильны, чтобы поднять ее, так что она выходит замуж по всем правилам своего круга. Вот по этой-то причине, а не по какой-либо другой я не подчеркнул более резко линию лорда и леди Вэллис и не разработал их подробнее.
Мне хочется задать тебе один простой вопрос: если оставить в стороне лорда Денниса, думаешь ли ты, что аристократы, прочтя эту книгу, будут все так же уверены в себе и в своем месте под солнцем?
Тут идешь по очень узкому гребню. С одной стороны, книгу могут отвергнуть, усмотрев в ней прямые нападки; с другой — не стоило и браться за нее, если она ни в чем их не поколеблет.
И еще одно. В душе я отношусь к аристократам не так терпимо, как ты: их кажущиеся классовые достоинства — простота в обращении, внимательность, мужество и своего рода стоицизм — это отчасти результат того, что жизнь всегда их баловала, а отчасти взращено искусственно, для самосохранения. Копни чуть поглубже — и очень скоро обнаружишь помещика или буржуа. Что мне, вероятно, следовало бы сделать, так это заострить кое-какие сцены, чтобы яснее показать аристократа без внешних прикрас. Могу сказать совершенно искренне, что для меня мир делится на художников и нехудожников, причем нехудожники всех степеней и оттенков одинаково не вызывают у меня ни любви, ни восхищения. Это не реклама для художника, а лишь признание того, что в глубине души каждый ставит собственный душевный склад выше, чем чей-либо другой.
Терпимое отношение к аристократу, врачу или землекопу — все это хорошо в плане эстетическом, до глубины оно не доходит, по крайней мере у меня. А меркантильность — качество, силою обстоятельств навязанное одним людям и не навязанное другим.
Ну, хватит! На самом деле я не такой строптивый, каким выгляжу в этом письме, и вовсе не такой неблагодарный.
Преданный тебе
Джон Голсуорси.
P. S. Что касается того, что некоторые эффекты кажутся rechauffes [58]. Ну, конечно, и в «Острове фарисеев» и в «Усадьбе» некоторые персонажи списаны с аристократов или частично ими подсказаны. Мистер и миссис Деннант; Уинслоу; отчасти помещик; миссис Пендайс — если у нее вообще есть прототип — тоже подсказана одной аристократкой. По моему опыту и наблюдениям, в наши дни, по существу, нет разницы между аристократами и помещиками, если не считать: а) исключительных типов, вроде Милтоуна и леди Кастерли: эти оба, несомненно, в достаточной мере развенчаны, и б) таких типов, как Берти — своего рода карикатура на прежние их качества в том виде, как они дошли до наших дней.
Дж. Г.
ЭДВАРДУ ГАРНЕТУ
Уингстоун, Манатон, Девон.
22 сент. 1910 г.
Дорогой Эдвард!
Спасибо, мой дорогой. Беру свои слова назад и всю личную часть твоего письма принимаю.
Последние фразы относительно воздействия «Патрициев» повергли меня чуть ли не в отчаяние. А тут еще получил сегодня письмо, которое прилагаю. Этот человек, видишь ли, совершенно не понял, что в Хилери я воплотил одну из слабостей, присущих интеллигенции.
Точно так же, по твоим словам, никто (в том числе, видимо, и ты сам) не поймет, что в Милтоуне воплощена одна из слабостей, присущих аристократии.
По-моему, он, конечно, достоин жалости — он, а не Незнакомка, Барбара, а не Куртье — в духовном смысле. Так же, как в «Собственнике», — Сомс, а не Ирэн.