— Дикон! — позвал он.
Дикон сидел, опершись о колени; в руке у него была маленькая черная трубка, из уголка искривленных улыбкою губ вытекала тоненькая струйка желтой слюны, остановившиеся глаза подернулись пленкой. Керситер нагнулся, потянул его за темно-синий рукав и остановился, изумленно глядя на застывшее в экстазе лицо. Дикон поднял руку и стал тихонько описывать ею полукруги, словно указывая на простирающуюся перед ним Обетованную землю. От него исходил резкий травянистый запах.
«Боже мой, — подумал Керситер, — это опиум!»
Он был так потрясен, что несколько минут стоял и неподвижно смотрел в одну точку. Потом, пораженный ужасом, сделал отчаянную попытку вывести Дикона из состояния экстаза. Безнадежно! Этот субъект должен очнуться сам. Вынув у него из рук маленькую трубку, Керситер уселся и стал ждать. Он не имел ни малейшего понятия об опиуме. Сколько времени Дикон просидит так, погруженный в свои грезы? И каков он будет, когда очнется? Вначале Керситер не чувствовал ничего, кроме отвращения. Это было похоже на то, как если бы во время шторма капитан корабля напился до потери сознания или командир полка во время боя сидел, развалясь, на кушетке и любезничал с дамой. Этот субъект пребывал в раю, в то время как он испытывал муки ада! И все же в этом болезненном экстазе было что-то такое, что медленно, очень медленно брало Керситера за сердце. Без сомнения, этот субъект видел воплощение своей мечты; перед ним сиял мираж — зеленые поля, журчащие ручейки, деревья, трава, цветы и фрукты — все, что приносит с собой вода. Он метался по этой огромной дюне в поисках расселины, ведущей к его подземной реке, и оставленной возле нее веревки, как заблудившаяся собака ищет своего хозяина, и наконец, убедившись, что песок надежно хранит свою тайну, что пустыня взяла над ним верх, обессиленный зноем, рухнул на землю и в бесконечном отчаянии попытался найти забвение в сладких грезах опиума. На короткие мгновения перед его взором возникло в дыму все, что он потерял, все, на создание чего потребовались бы годы тяжких трудов, забот и треволнений, даже если бы в этой пустыне появилась вода; за какие-нибудь четверть часа он создал себе из песка райские кущи, как это сделал до него господь бог ласкающие взор зеленые луга, хлеб, вино и елей (или на худой конец помидоры и люцерну) для искупительной жертвы. Он заставил пустыню расцвести, подобно розе, всего лишь только поднеся руку ко рту и вдохнув дымок от горящего черного шарика. Кто мог осудить человека, так горько разочарованного в своих надеждах, несчастного, который прожил двадцать лет на краю нетронутой пустыни, мечтая извлечь из нее хоть что-нибудь? А потом у Керситера мелькнуло сомнение, мимолетное сомнение: что, если этот субъект никогда и не натыкался на свою расселину, не привозил с собой веревку, не опускал ее ни в какую полноводную подземную реку? Быть может, все это тоже видение, настолько яркое и захватывающее, что оно стерло всякое представление о реальности? Пристально вглядываясь в исступленное желтое лицо, Керситер подумал: «Я никогда не узнаю наверное, никогда не узнаю, одурачил ли меня этот человек, который сам не знал, что он кого-то дурачит». Мысль эта ранила слишком больно. Достаточно уже того, что его одурачила песчаная буря, что он совершенно зря совершил это тяжелое, опасное путешествие, о котором никогда не сможет даже рассказать из страха прослыть идиотом!
Он вспомнил выражение на лице Маркема Мэйса с его слишком мелкими, хотя и наполеоновскими чертами. И он сидел почти так же неподвижно, как Дикон, ожидая, когда исчезнет выражение экстаза с этого желтого лица, когда сон, как то суждено всем снам, сменится равнодушной холодной действительностью. Он ждал час за часом, а солнце над их головами клонилось к закату. Часа в четыре Дикон свалился навзничь и заснул мертвым сном. Керситер не стал его будить. Его терзали страх и жажда. Интересно бы узнать, лошади еще там, где он их оставил, или сорвались с привязи и ушли к мулам и к воде? Он должен как-то притащить этого субъекта обратно, пока ночная тьма не скрыла их следы на песке. Когда Дикон проспал два часа, Керситер приступил к делу. Полчаса ушло на то, чтобы поставить его на ноги.
Они двинулись в путь рука об руку, и в течение всего часа, что они ковыляли по глубокому песку рядом со своими следами, Керситер молчал, а Дикон произнес всего лишь одно слово:
— Вода.
Керситер никогда еще не испытывал такого глубокого облегчения, какое он испытал при виде лошадей, спокойно лежащих на том месте, где он их оставил. Теперь, когда он опять ощутил связь с цивилизацией, хотя и весьма слабую, его вновь охватили гнев и отвращение. Он выскажет этому субъекту все, что он о нем думает.
Он этого не сделал. Дикон выглядел таким больным и несчастным, что у него не хватило духу.
Они выехали в восемь часов. Керситер ехал впереди, отпустив поводья: лошадь найдет дорогу сама. Дикон плелся следом за ним, понурив голову, как побитый пес. Керситеру вдруг захотелось ободрить его. Как вел бы себя кто-нибудь другой на месте Дикона? Ничуть не лучше, если не хуже. Ночной воздух ласкал его усталое тело; в нем вновь пробудились душевные силы, но теперь он уж больше не растрачивал их на обращения к публике. Мысли его снова и снова возвращались к питью, к ваннам, к морю и к людям, которые не предаются мечтам, а живут трезвой жизнью, делая деньги там, где земля уже укрощена. Но когда его ноздрей коснулся наконец запах дыма от костра, разведенного чернокожим, когда он обвел глазами бледнеющее небо и пустыню, сливавшуюся вдали с ярким заревом заката, на него нахлынула какая-то горькая радость, словно он расставался с чем-то драгоценным, чего ему уж больше никогда не суждено увидеть, — с землей, на которой нет человека, с самым захватывающим, иссушающим душу приключением своей жизни…
V
Три месяца спустя, облокотившись о поручни парохода «Ориноко», Керситер смотрел, как тает на горизонте Везувий. Он не раздобыл ни гроша. «Рангунский Т. И. С.» не привлек к себе симпатий Мельбурна, Сиднея, Аделаиды, Брисбейна и Перта, и в свете средиземноморского заката ничто не брезжило ему впереди.
— Да, сэр, — произнес голос у него за спиной, — как я говорил вам вчера, эта баскская область насквозь провоняла медью. Если б я мог достать денег, чтобы выкачать воду из одной шахты меньше, чем в ста милях от Бильбао, я бы составил себе состояние. Там залегает руда, содержащая свыше семнадцати процентов меди, и ее очень легко добывать!
— Вот как! — сказал Керситер. — А каким образом ее затопило?
Они сошли на берег в Гибралтаре.
РАССКАЗ УЧИТЕЛЯ
I
Всем нам, я думаю, помнится, как прекрасно было лето в том году, когда началась война. Я был тогда школьным учителем в деревушке на Темзе. В ту пору мне минуло уже пятьдесят, одна рука была у меня парализована и зрение никуда не годилось — словом, я, конечно, был негоден к военной службе, и все это, как нередко бывает у людей чувствительных, до болезненности обострило мою восприимчивость. Стояли ясные, безоблачные дни; в полях, золотившихся под солнечными лучами, только начиналась уборка хлеба, яблоки наливались соком, тихими летними ночами лунный свет мешался с причудливыми тенями. И среди всего этого вдруг возникает ужас, сознательно подготавливается план опустошения всей Европы, подписывается приговор, обрекающий на смерть миллионы молодых людей. Лето, полное очарования, и бок о бок с ним убийство, уничтожение в таком масштабе, какой трудно себе и вообразить, сколько в этом зловещей иронии!
В конце августа того лета, в один из вечеров, когда до нас стали доходить известия о событиях в Монсе, я вышел из своего дома, стоявшего на краю деревни, и пошел по направлению к гряде меловых холмов. За всю жизнь не припомню ничего восхитительней того вечера. Все затихло и окрасилось теплыми, трепетными тонами, лиловатыми, как цветущий черный виноград. Россыпь звезд уступала место быстро восходившей луне, и тени от скирд убранной пшеницы стали таять. Время приближалось к половине десятого (часы тогда еще не перевели на час вперед). У заброшенного песчаного карьера, за буковыми деревьями стояли молча двое бывших моих учеников, мальчик и девочка. Они обернулись, когда я проходил мимо, и поздоровались. Взойдя на вершину холма, я увидел расстилавшиеся по обеим сторонам неогороженные поля со свежескошенными, чуть позолоченными лунным светом скирдами. Передо мною высилась серо-голубая меловая гряда, а позади в посветлевшем небе отчетливо вырисовывались темные силуэты буков.