— Ну и отлично, Долли. У меня все в порядке.
А когда раздавался свисток, он целовал маленькую Виолетту, и оба они умолкали, глядя друг на друга. Потом она говорила обычным, будничным тоном, который, однако, никого не мог обмануть:
— Ну, мне пора. До свидания, милый!
А он говорил:
— До свидания, Долли! Поцелуй меня.
После этого они целовались, а потом, крепко сжав ручку маленькой Виолетты, она спешила прочь через толпу, стараясь не оборачиваться, словно боялась, что при этом вдруг потеряет из виду хорошую сторону происходящего. Но месяцы шли за месяцами, прошел год, полтора, потом и два года, а она все ходила раз в неделю навещать своего «принца» в его «Дворце», и посещения эти стали для нее самым тяжким из того, что сулила ей каждая тяжкая неделя, потому что она была не только героическая женщина, но и женщина вполне разумная, и видела, что морщины избороздили не только сердце ее мужа, но и его лицо. Он уже давно не говорил ей: «У меня все в порядке, Долли». Лицо| у него теперь было измученное, он исхудал и жаловался на головные боли.
— Здесь так шумно, — повторял он все время. — Ох, как здесь шумно, ну, просто нет ни минуты покоя — ни на минуту один не останешься… ни на минуту… ни на минуту… И кормят плохо; нам теперь сократили паек, Долли.
Она научилась незаметно передавать ему еду, но только еды этой было совсем немного, потому что им и самим не хватало: ведь цены росли, а ее жалкие доходы не увеличивались. Муж рассказал ей, что газеты подняли шумиху, уверяя, будто их тут откармливают, как индюков, в то время как «гунны» топят корабли. И вот теперь Гергарт, который и раньше-то был сухощавым, потерял восемнадцать фунтов весу. Да и сама она, от природы довольно плотная, тоже худела, но даже не замечала этого, потому что была слишком занята своими делами и мыслями о муже. Для нее мучительной пыткой было видеть все эти месяцы, как с каждой неделей он теряет надежду, и еще мучительнее было скрывать свои чувства. Она давно уже видела, что у всего этого нет никакой хорошей стороны, но понимала, что если она признает это, у нее совсем опустятся руки. Она тщательно скрывала от него и то, что Дэвид растет быстро, но не успевает набрать силу, потому что она не может кормить его как следует; и то, что тетушка теперь уж и шевельнуться не может; и что соседи относятся к ней все враждебнее. Вероятно, они не хотели быть к ней несправедливыми; просто и они тоже подпали под влияние общественного мнения, измученные постоянными тревогами, необходимостью стоять в очередях, страхом перед воздушными налетами, возмущенные рассказами о немецких зверствах, как правдивыми, так и лживыми. И, несмотря на то, что она сделала им много добра, ее в конце концов тоже стали мазать одним миром с другими, потому что нервы у нее сдали раз или два и она сказала, что это позор — держать под стражей ее мужа, который чувствует себя все хуже и хуже и который никогда ничего дурного не сделал. И, несмотря на свою разумность — а она была очень разумна, — она, не выдержав этой еженедельной пытки, когда видела его в таком состоянии, в конце концов утратила снисходительность, с которой, как уверяла ее миссис Клайрхью, она должна была относиться к правительству. И вот однажды она упомянула о «честной политике», и тогда сразу стали говорить, что у нее «немецкие симпатии». С этой минуты она была обречена. Те, кто раньше пользовался ее услугами, первыми поспешили выказать ей свою неприязнь, ибо самолюбие их было уязвлено. Как бы ни были непритязательны обитатели Путни, гордость, которая есть у каждого, не могла допустить, чтобы человек, известный своими «немецкими симпатиями», оказывал им благодеяния, например, ухаживал за ними во время болезни. Миссис Гергарт, наделенная твердостью истинной дочери лондонских предместий, сама могла бы стерпеть все, пока это касалось ее одной, но вскоре это коснулось и ее детей. Дэвид пришел как-то домой с синяком под глазом и ни за что не хотел сказать, что случилось. Минни не дали награды в школе, хотя она явно заслужила ее. Это произошло как раз после того, как началось последнее немецкое наступление, но миссис Гергарт не признавала никаких причин. Маленькая Виолетта уже два раза с горечью задавала ей вопрос, от которого у нее разрывалось сердце:
— А я англичанка, мам?
— Ну, конечно, моя дорогая, — отвечала она ей.
Но было ясно, что ответ этот не рассеивал сомнений девочки.
Потом Дэвида забрали в английскую армию. Это настолько выбило из колеи миссис Гергарт, что она не удержалась и выпалила в присутствии миссис Клайрхью, единственной, которая не отвернулась от нее:
— И все-таки, по-моему, это жестоко, Элиза. Они схватили отца и держат его в заключении уже который год, считая его опасным гунном, а теперь они забирают в армию сына, чтобы он воевал против этих же гуннов. Как я без них обоих управлюсь, просто не знаю.
И маленькая миссис Клайрхью, которая сама была шотландка и говорила с глостеширским акцентом, сказала ей:
— Да, но ведь мы должны разбить их. Это такие ужасные люди. Я понимаю, тебе это нелегко, но мы должны их разбить.
— Но ведь мы-то, мы ведь никому плохого не делали! — крикнула миссис Гергарт. — Ведь не мы же эти ужасные люди! И мы никогда не хотели войны; а для него это настоящая гибель. И они должны отдать мне мужа или сына, того или другого.
— Но ведь и ты должна посочувствовать правительству, Долли, ему приходится быть жестоким.
И тогда миссис Гергарт повернула к подруге дрожащее лицо.
— Постараюсь, — сказала она тоном, который заронил в сердце миссис Клайрхью подозрение, что Дора «озлобилась».
И она не могла забыть этого; теперь при упоминании об ее прежней подруге она только сердито вскидывала голову. И это было ударом для миссис Гергарт, потому что у нее не осталось теперь друзей, — разве только глухая, прикованная к постели тетушка, которой было уже все равно, идет война или нет, немцы они или нет, лишь бы ее кормили.
К этому времени произошел перелом в войне, и немцы потерпели поражение. И даже миссис Гергарт, которая теперь не читала газет, узнала об этом и почувствовала облегчение; хорошая сторона снова появилась где-то на горизонте. У нее создалось впечатление, что теперь, избавившись от прежнего страха, они не будут больше так жестоки к ее мужу и, может, война кончится раньше, чем с ее сыном случится что-нибудь недоброе. Но Гергарт удивил ее. Он совсем не обрадовался новостям. Жало обиды, казалось, слишком глубоко проникло к нему в душу. И однажды, проходя через рынок, мимо открытой двери их казармы, миссис Гергарт поняла, отчего это было так. Ее удивленному взгляду открылись длинные ряды подвешенных кое-как на веревках коричневых одеял, отгораживавших друг от друга бесчисленное множество убогих коек, стоявших почти впритык; и она почувствовала тяжелый запах согнанного в кучу людского стада и услышала немолчный гул. Так вот где провел ее муж эти тридцать месяцев — в грязной, многолюдной и шумной казарме, среди неприятных людей, вроде тех, что лежат вон там на койках или сидят, склонившись над работой. Он еще как-то ухитрялся быть опрятным, во всяком случае, в те дни, когда она навещала его; но жить-то ему приходилось здесь! Возвращаясь одна (потому что она больше не брала Виолетту навещать ее немца-папу), она до самого дома не могла успокоиться. Что бы ни случилось с ним теперь, даже если ей вернут его, он уже никогда не будет прежним — она знала это.
И вот наступило утро, когда она вместе с другими жителями Путни выбежала из дому, услышав, как с треском взлетают ракеты, и решив, что это воздушный налет; но ее старый сосед улыбался во весь беззубый рот, а в школе за углом кричали мальчишки, и она поняла, что это Мир. Волнение переполнило ее сердце, и, бегом вернувшись домой, она села в кресло — одна в своей пустой гостиной. Лицо ее вдруг сморщилось, и слезы полились из глаз, и она долго плакала в одиночестве в маленькой холодной комнате. Это были слезы облегчения и глубокой благодарности. Все кончилось. Наконец-то все кончилось! Бесконечное ожидание… бесконечное горе… тоска по мужу… и горькая жалость ко всем бедным мальчикам, там, где шли бои, в грязи, в этих ужасных окопах, и смертельный страх за ее собственного мальчика — все кончилось, все! Теперь они выпустят Макса, теперь Дэвид вернется из армии; и люди больше не будут относиться к ней и ее детям так зло и недоброжелательно.