— Возьми… Мне не нужно твоих английских денег… Возьми их! — И вдруг она разорвала бумажки на двое, потом еще раз, еще, бросила клочки на пол и, повернувшись к нему спиной, оперлась на стол, покрытый пыльным плюшем, опустила голову. А он стоял и смотрел на эту темную фигуру в темной комнате, четко очерченную лунным светом. Стоял только одно мгновение, затем бросился к двери…
Он ушел, а она не шевельнулась, не подняла головы — она, которая ни во что не верила, которой все было безразлично. В ушах у нее звенели ликующие крики, торопливые шаги, разговоры; стоя посреди обрывков денег, она всматривалась в лунный свет и видела не эту ненавистную комнату и сквер напротив, а немецкий сад и себя маленькой девочкой, собирающей яблоки, и большую собаку рядом, и сотни других картин, таких, которые проносятся в воображении человека, когда он тонет. Сердце ее переполнилось, она упала на пол и приникла лицом, а потом и всем телом к пыльному Ковру.
Она, которой все было безразлично, которая презирала все народы, даже свой собственный, начала машинально собирать клочки ассигнаций, сгребая их вместе с пылью в одну кучку, похожую на кучку опавших листьев; она ворошила ее пальцами, и слезы бежали у нее по щекам. Ради своей родины порвала она деньги, ради побежденной родины. И это сделала она, одинокая в большом неприятельском городе, с единственным шиллингом в кармане, она, добывающая средства к жизни в объятиях своих врагов! И, внезапно сев на ковре, освещенная луной, она громко, во весь голос запела: «Die Wacht am Rhein» [1].
ВО ВСЕМ НУЖНО ВИДЕТЬ ХОРОШУЮ СТОРОНУ
Эта маленькая англичанка когда-то, восемнадцать лет тому назад, вышла замуж за немца и прожила с ним все эти годы скромного счастья в Путни, на окраине Лондона, где он занимался выделкой тонких сортов кожи. Он был безобидный деловитый человек и умел делать все, чем искони занимаются крестьяне Шварцвальда, которые сами делают там у себя в горах все необходимое — и грубые холсты из собственного льна, и упряжь из кожи домашнего скота, и одежду из его шерсти, и сосновую мебель, и хлеб в простых печах из собственной муки, смолотой самым примитивным способом, и сыр из молока своих коз. Почему он приехал в Англию, он, вероятно, и сам уже не помнил — так давно это было; но он, вероятно, еще помнил, почему он женился на своей Доре, дочери плотника из Путни, так как она до сих пор казалась ему верхом совершенства: это была одна из тех простых лондонских женщин, в которых под почти непроницаемой маской насмешливости и философского спокойствия скрывается натура глубоко чувствительная и которые постоянно, с удивительной простотой, словно не замечая этого, делают добро людям. Супруги прожили в своем маленьком домике в Путни все эти восемнадцать лет, так и не собравшись переехать в другой, хотя неоднократно намеревались сделать это ради детей, которых у них было трое — мальчик и две Девочки. Миссис Гергарт — я буду называть ее так, потому что муж ее носил весьма типичную немецкую фамилию, а имена и фамилии имеют куда большее значение, чем мог предполагать даже Шекспир, — так вот, миссис Гергарт была маленькая женщина с огромными карими глазами и темными вьющимися волосами, в которых к тому времени, как разразилась война, уже проглядывали седые нити. Ее сыну Дэвиду, старшему из детей, было в то время четырнадцать, а девочкам Минни и Виолетте — восемь и пять, и обе они были премиленькие, особенно меньшая. Гергарт, возможно, потому, что он был хороший мастер, так и не пошел в гору. Фирма считала его человеком незаменимым и платила ему довольно неплохо, но он не обладал «пробивной силой», потому что по характеру своему был работягой-ремесленником и в свободное время обычно выполнял всякие мелкие работы у себя дома или у соседей, за что, разумеется, не получал никакого вознаграждения. И потому они жили скромно, ничего не откладывая на будущее, ибо для этого нужно думать только о своем кошельке. Но зато они жили счастливо и не имели врагов; и каждый год в их тщательно прибранном домике и крошечном садике за домом можно было заметить что-нибудь новое, какое-нибудь маленькое усовершенствование. Миссис Гергарт, которая была не только женой и матерью, но и кухаркой, и швеей, и прачкой у себя дома, пользовалась на их улице, где домики стояли почти обособленно, славой человека, всегда готового прийти на помощь всякому, на кого обрушилось несчастье или болезнь. Здоровья она была не особенно крепкого, с тех пор как первые роды прошли у нее не совсем хорошо, но она обладала той особой силой духа, которая позволяет видеть вещи такими, каковы они есть, и все же не отчаиваться, что немало обескураживает Судьбу. Она хорошо сознавала недостатки своего мужа и не менее ясно видела его достоинства — и супруги никогда не ссорились. С изумительной объективностью судила она и о характерах своих детей; одного только она не могла знать наверняка: какими они станут, когда вырастут.
Перед началом войны они как раз собрались отправиться всей семьей в Маргейт на праздники, и так как это стало бы в их жизни событием почти небывалым, то, когда поездку пришлось отменить, они представили себе катастрофу, постигшую мир, с такой ясностью, с какой иначе никогда не могли бы осознать ее эти домоседы, столь далекие от всей обстановки, в которой созрели зерна мировой войны. Если не считать случайных замечаний о том, что война эта ужасна, они только однажды, и притом очень недолго, беседовали о ее возникновении, лежа на своей железной кровати под неизменным коричневым с красными полосами стеганым одеялом. Они согласились, что жестоко и несправедливо было вторгаться в «эту маленькую Бельгию», и на этом прекратили обсуждать событие, которое казалось им нелепым и безумным преступлением против всего, что они привыкли считать нормальной жизнью. Они получали газеты — одну ежедневную и одну еженедельную, — которым верили так же слепо, как и миллион других читателей, и пришли в ужас, прочитав в свое время про злодеяния «гуннов», после чего не замедлили осудить кайзера и его милитаризм с такой решительностью, словно были английскими подданными. Именно потому их неприятно удивило, когда в тех же самых газетах стали попадаться упоминания о «гуннах, которых немало еще живет среди нас», а также о «шпионах» и о том, какую опасность представляют для нации эти «змеи, вскормленные у нее на груди». Оба они были глубоко убеждены, что ни в коей степени не являются такими «змеями», и мало-помалу стали понимать, как это несправедливо. И, конечно, особенно остро ощущала это маленькая миссис Гергарт, потому что удары были направлены не против нее, а против ее мужа. Она очень хорошо знала своего мужа, знала, что он способен только тихо работать, никому не причиняя вреда, и то, что теперь его хотят записать в «гунны» и в «шпионы» и заклеймить всеобщей ненавистью, изумляло и возмущало ее или, во всяком случае, должно было бы возмутить, но ее спокойный и здравый характер не позволил ей принять все это всерьез. Что касается Гергарта, то он стал таким молчаливым, что с каждым днем все труднее и труднее было судить о его чувствах. Потребовалось немало времени, прежде чем газетный патриотизм начал оказывать свое воздействие на доброжелательных жителей Путни. Пока никто из соседей не показывал, что он считает маленького Гергарта чудовищем и шпионом, миссис Гергарт могла спать спокойно, в полной уверенности, что нападки газет не касаются ни Гергарта, ни ее самой. Однако она заметила, что муж ее перестал читать газеты и отодвигал их подальше от себя, если они попадались ему под руку в их малюсенькой гостиной с разрисованными цветами стенами. Вероятно, он более чутко, чем она, слышал угрожающую поступь Судьбы. Их сын Дэвид в тот год поступил на работу, девочки учились в школе, и все шло, как обычно, в эту первую, такую длинную военную зиму и весну. Миссис Гергарт, покончив с дневными хлопотами, вязала носки для «наших бедных ребят, которые мерзнут в окопах», но Гергарт больше не искал, чем бы ему помочь соседям. Миссис Гергарт решила, что он «вбил себе в голову», будто им это неприятно.