— Чем! я живу во время моих скитаний? — продолжал Ферран. — Что ж, для этого имеются консулы. Конечно, чтобы обращаться к ним, нужно отбросить излишнюю щепетильность, но, когда умираешь с голоду, многое становится дозволенным; к тому же ведь эти джентльмены только для того и существуют. В Париже есть целая компания немецких евреев, которые живут исключительно за счет консулов.
Он поколебался какую-то долю секунды и тут же продолжал:
— Да, мосье, если бумаги у вас подходящие, можно попытать счастья у шести-семи консулов в одном и том же городе. Нужно только знать два-три языка, но в большинстве своем эти джентльмены сами не очень сильны в языке той страны, которую они представляют. Вы скажете: это значит добывать средства обманным путем? Пусть так. Но в конечном-то счете какая же разница между всей этой глубокоуважаемой компанией директоров, модных врачей, фабрикантов, жуликоватых подрядчиков, военных, сельских священников да, пожалуй, и самих консулов, которые получают деньги и ничего не делают взамен, и несчастными бедняками, которые проделывают то же самое, но при этом подвергают себя куда большему риску? Нужда диктует свои законы. Да если б эти джентльмены оказались в моем положении, вы думаете, они бы стали колебаться?
— Впрочем, вы правы, — поспешил добавить Ферран, заметив сомнение на лице Шелтона. — Они, конечно, стали бы колебаться, но только из страха, а не из принципа. Ведь щепетильность теряешь лишь в тех случаях, когда тебя уж очень крепко прижмет. Копните поглубже, и вы увидите, какие некрасивые поступки совершают ежедневно наши самые уважаемые граждане, и по причинам, далеко не столь серьезным, как желание утолить голод.
Шелтон закурил папиросу, — ведь и он получал доходы, за которые не расплачивался никаким трудом.
— Я приведу вам один пример, — сказал Ферран, — который показывает, чего можно добиться решительностью. Как-то раз в одном немецком городе, etant dans la misere [55], я решил обратиться к французскому консулу. Я, правда, как вы знаете, фламандец, но мне необходимо было где-то раздобыть денег. Консул отказался принять меня; тогда я сел и стал ждать. Часа через два чей-то голос проревел: «Как, эта скотина все еще здесь?» — И в комнате появляется сам консул.
«У меня ничего нет для таких, как ты, — говорит он. — A ну, убирайся отсюда!»
«Взгляните на меня, мосье, — говорю я. — На что я похож — одна кожа да кости. Я, право, очень нуждаюсь в помощи».
«Убирайся отсюда, — кричит он, — или я позову полицию!»
Я не двинулся с места. Прошел еще час, и в комнате снова появился консул.
«Ты все еще здесь? — говорит он. — Позовите полицейского».
Приходит полицейский.
«Сержант, — говорит консул, — вышвырните отсюда этого субъекта».
«Сержант, — говорю я, — этот дом — территория Франции!»
Разумеется, я сказал это с тонким расчетом: в Германии не питают особой любви к тем, кто защищает интересы французов.
«Он прав, — говорит полицейский. — Я тут ничего не могу поделать».
«Вы отказываетесь?»
«Категорически».
И он ушел.
«Ты думаешь, что чего-нибудь добьешься, если будешь здесь торчать?» спрашивает консул.
«Мне нечего есть и пить и негде спать», — говорю я.
«Сколько тебе дать, чтобы ты ушел?»
«Десять марок».
«Держи и убирайся вон!»
— Уверяю вас, мосье, нужно иметь очень толстую кожу, чтобы жить на счет консулов, — закончил свой рассказ Ферран.
Его пожелтевшие от табака пальцы медленно вертели окурок, а губы насмешливо подергивались. Шелтон же подумал о том, как мало он знает жизнь. Кажется, не было случая, чтобы о» хоть раз лег спать с пустым желудком.
— Вы, видимо, часто голодали, — едва слышно произнес он. Ему, который всегда ел вкусно и вдоволь, голод представлялся чем-то романтичным.
Ферран усмехнулся.
— Самое большее — четыре дня подряд, — ответил он. — Вы, пожалуй, этому не поверите… Дело было в Париже, и я проиграл последние деньги на скачках. Мне должны были прислать кое-что из дому, но я все не получал перевода. Четверо суток я жил на одной воде. Я был превосходно одет, и у меня были драгоценности, но мне даже в голову не приходило заложить их. Больше всего я страдал от мысли, что люди могут догадаться о моем бедственном положении. Сейчас вам трудно представить себе меня таким, правда?
— Сколько вам было тогда лет? — спросил Шелтон.
— Семнадцать. Забавно вспомнить, каким бываешь в эти годы.
И перед мысленным взором Шелтона сразу возникла фигура хорошо одетого юноши с нежным выразительным лицом, который без устали бродит по улицам Парижа, опасаясь, как бы окружающие не заметили, до чего он голоден. Рассказ Феррана мог служить весьма ценной иллюстрацией скудности житейского опыта Шелтона. Но Шелтон был внезапно выведен из раздумья: взглянув на Феррана, он, к своему ужасу, увидел, что по щекам молодого человека катятся слезы.
— Я слишком много страдал, — пробормотал тот. — Не все ли мне теперь равно, что со мной будет?
Шелтону стало очень не по себе: ему хотелось как-то выразить свое сочувствие, но, будучи истым англичанином, он лишь молча отвел глаза.
— Судьба еще улыбнется вам… — сказал он наконец.
— Ах, проживите такую жизнь, как я, тогда и у вас не останется ничего святого. У меня вместо сердца одни клочья. Найдите мне в этом зверинце хоть что-нибудь, чего бы стоило добиваться!
Хоть и очень растроганный, Шелтон ерзал на стуле, не зная, как быть, ибо врожденный инстинкт англичанина или какая-то болезненная сдержанность не позволяли ему выказывать свои чувства и заставляли уходить а себя, когда их проявляли другие. Такие проявления чувства он допускал на сцене или в книге, но в жизни он их не допускал.
Когда Ферран ушел, неся в каждой руке по чемодану с вещами, Шелтон сел писать Антонии.
«…Бедняга был не в силах совладать с собой и расплакался, как ребенок, но вместо того, чтобы почувствовать к нему сострадание, я словно окаменел. И чем больше мне хотелось выказать ему сочувствие, тем холоднее я становился. Что же мешает нам проявлять наши чувства — боязнь показаться смешными или назойливыми, а может быть, желание быть независимыми в своих суждениях?»
Он написал ей и о том, как Ферран предпочел четыре дня голодать, но не пошел в ломбард; а когда перечитывал письмо, прежде чем вложить его в конверт и надписать адрес, перед ним вдруг возникли лица трех женщин, какими он их видел за продолговатым столом, накрытым белоснежной скатертью: лицо Антонии, такое красивое, спокойное, разрумянившееся от ходьбы на ветру; лицо ее матери, изборожденное морщинками, которые оставило на нем время и пребывание на свежем воздухе; лицо тетушки, пожалуй, уж слишком худое, — все они, казалось, нагнулись к нему через стол, настороженно вслушиваясь в его слова, но все же не забывая о «правилах хорошего тона», и в ушах его прозвучал их дружный возглас: «Это очень мило!» Он пошел на почту опустить письмо и заодно послал пять шиллингов маленькому цирюльнику Каролану в благодарность за то, что тот передал Феррану его записку. Однако он не указал на переводе своего адреса, — было ли это продиктовано деликатностью или же осторожностью, он и сам затруднился бы сказать. Но ему, несомненно, стало стыдно и вместе с тем приятно, когда он получил через Феррана следующий ответ:
«3, Блэнк-Роу,
Вестминстер.
Благородные люди отзывчивы! Тысяча благодарностей. Сегодня утром получил Ваш почтовый перевод. Ваше сердце для меня отныне выше всяких похвал.
Ж. Каролан».
ГЛАВА XI ВИДЕНИЕ
Через несколько дней Шелтон получил от Антонии письмо, наполнившее его радостным волнением:
«…Тетя Шарлотта чувствует себя несравненно лучше, и потому мама думает, что мы можем вернуться домой. Ура! Только она говорит, что мы с Вами должны по-прежнему соблюдать условие, о котором договорились, и не встречаться до июля. Быть так близко и в то же время находить в себе силы, чтобы не встречаться, — в этом есть какая-то прелесть… Все англичане уже уехали. И здесь стало так пусто! А люди здесь такие нелепые — все иностранцы — и какие-то скучные. Ах, Дик, как чудесно, когда есть идеал и можно к нему стремиться! Напишите мне немедленно в отель «Бруэрс» и скажите, что Вы со мной согласны… Мы приезжаем в воскресенье, в половине восьмого, на вокзал Чэринг-Кросс; два дня проживем в отеле «Бруэрс», а во вторник отправимся в Холм-Окс…