Откуда ворон ни возьмись
Большой, чернее вара.
Бойцы от страха затряслись
И вмиг забыли свару.
Ему не сиделось на месте, он вышел в холл. «Знатоки», сколько их было в клубе, собрались у телеграфного аппарата — пять-шесть человек, все незнакомые Сомсу. Он стал поодаль. Кто-то заговорил с ним. Сомса, всегда сторонившегося своих ближних, а в минуты душевного волнения и подавно, пробрала дрожь. Не может он оставаться здесь и слушать эту болтовню. Ответив как можно короче, о» взял на вешалке свою шляпу и вышел. В толпе он будет один. И вместе со всеми он двинулся по Пэл-Мэл. Толпа — молчаливая, но взвинченная — делалась все гуще. По Кокспер-стрит Сомса медленно вынесло на Уайтхолл, но у начала Даунинг-стрит толпа сгустилась в сплошную массу и застыла. Осталось десять минут! Застрахованный природой и воспитанием от всякой стадности, Сомс все же заразился общим волнением. То, что он ощущал вокруг себя, было не просто стадное чувство, нет, это было что-то, составленное из глубоко личных чувств множества отдельных людей, что-то такое, для чего шум был только внешним проявлением. А шума было достаточно сплошной гул, временами прорывавшийся резкими выкриками, но этот шум, казалось, не имел отношения к лицам людей, не вязался с ними так же, как не вязался со звездами, выжидательно мерцавшими над головой. Мужчины, женщины, всевозможного вида и звания, яблоку негде упасть, и он зажат среди них и… ничего, как будто так и надо. Все гражданская публика, мирный народ — ни одного солдата или матроса. Вот запели «Боже, храни короля». У Сомса тоже зашевелились губы; он не слышал себя и этим утешался. Он обратил взгляд к Большому Бену. Стрелки на освещенных часах, между ним и звездами, ползли с неимоверной медлительностью. Еще две минуты, а потом «оно» начнется. И во что оно выльется? Даже вообразить невозможно. Скверное дело, безумие какое-то… впутаешься в него, так потом и не выпутаешься, надо будет держаться… держаться до конца! Теперь эти лица, белые при свете фонарей, были повернуты в одну сторону, из открытых ртов по-прежнему несся гимн, а потом — бумм!!! Часы пробили, и покатилось «ура». Нашли чему радоваться! «Урра-а!» Значит, началось.
Сомс пошел прочь. Неужели он тоже кричал «ура»? Он и сам не знал. Ему было немного стыдно. Разве не мог он дождаться этого у себя на реке, непременно ему понадобилось затесаться в эту толпу, точно он мальчишка, какой-нибудь клерк или продавец. Хорошо, что никто не узнает, где он был. Как будто ему можно волноваться; как будто ему в его возрасте можно выходить из равновесия. Шестьдесят лет! Хорошо, что у него нет сына. Три племянника, хватит и этого. Вэл, правда, в Южной Африке, и нога у него не в порядке; но второй сын Уинифрид, Бенедикт, — сколько ему сейчас, тридцать? И у Сисили сын, только что поступил в Кембридж. Вся эта молодежь! Помчатся теперь очертя голову под пули! Скверное дело, одна грусть. А все почему? Да, вот именно, почему?
Он шел и шел, словно в забытьи, и очутился перед отелем Риц. Тут все перемешалось. Официанты высыпали на тротуар. Уличные женщины оживленно переговаривались между собой или заговаривали с полисменами, словно сбросив с себя свою профессию. По Беркли-сквер и сравнительно тихим улицам Сомс добрался до дома Уинифрид. Она дожидалась его, одетая в строгое черное платье, — она все еще носила траур по Монтегью Дарти, что Сомс считал совершенно излишним. Ему-то в качестве доверенного лица пришлось узнать подлинную историю этой французской лестницы, хотя бы для того, чтобы утаить ее от остального мира.
— Говорят, война объявлена, Сомс. Такое облегчение!
— Хорошенькое облегчение!
— Ну, ты меня понимаешь. Мало ли что могли натворить эти радикалы!
— Война обойдется нам в сотни и сотни миллионов. Неизвестно, когда она кончится. Немцы не шутка.
— Что ты, Сомс, когда против них Россия и мы? Да и Франция, говорят, сейчас очень сильна.
— Сказать можно что угодно, — проворчал Сомс.
— Но ты ведь доволен?
— Доволен, что мы не подвели, это да. Но тут всем достанется. Где твой Бенедикт?
Уинифрид быстро подняла голову.
— О, — сказала она. — Но ведь он даже не записывался в армию.
— Значит, запишется, — мрачно произнес Сомс. — Ты правда думаешь, что это так серьезно?
— Серьезнее некуда. Попомни мои слова.
Несколько минут Уинифрид молчала; на лице ее, обычно светски непроницаемом, появилось такое выражение, будто кто-то приподнял над ним шторку. Она сказала едва слышно:
— Счастье, что у Вэла больная нога. Сомс, неужели ты думаешь, что они вторгнутся сюда?
— Только если совсем потеряют голову. Все зависит от флота. Говорят, есть там один дельный, по фамилии Джеллико [60], а, впрочем, кто его знает. Тут еще эти цеппелины… Отдам Флер в какую-нибудь школу на западе.
— Запасать провизию нужно?
— Если все начнут запасать, будут перебои, а это не годится. Чем меньше суеты, тем лучше. Я завтра уеду к себе первым поездом. А сейчас пойду спать. Покойной ночи.
И он поцеловал сестру в лоб, мельком взглянув на ее лицо, над которым все еще не задернули шторку.
Он хорошо выспался и еще до полудня вернулся домой. Радость Флер, выбежавшей встречать его, и солнечный покой реки пролили бальзам на его сердце, так что он не без аппетита позавтракал. После завтрака к нему на веранду пришел старший садовник.
— Выставку цветов отложили, сэр. Сегодня не откроют. А немцы, похоже, зарвались, сэр, как вы полагаете?
— Не знаю, — сказал Сомс. Все, казалось, воспринимали войну, как веселый пикник, и это раздражало его.
— И лорд Китченер, на счастье, здесь, — сказал садовник. — Уж он-то им покажет!
— Война может продлиться и год и больше, — сказал Сомс. — Так что не тратьте зря деньги, понятно?
Садовник удивился.
— А я думал…
— Думайте, что хотите, но никаких лишних трат, и готовьтесь сеять овощи. Ясно?
— Ясно, сэр. Так вы думаете, это дело серьезное, сэр?
— Да, — сказал Сомс.
— Слушаю, сэр.
Садовник удалился. И у этого ветер в голове! В том-то и беда: сердце у людей доброе, а вот голова не работает. У немцев, говорят, головы большие, круглые, а затылок срезан. Да, помнится, так оно и есть. Он вошел в дом и взял «Таймс». Читать газеты — больше как будто ничего и не оставалось. Вошла Аннет с румянцем на щеках и клубком шерсти в руке.
— Ну, — сказал он, выглядывая из-за газеты, — теперь ты довольна?
Она подошла ближе.
— Брось газету, Сомс, дай я тебя поцелую.
— Это по какому же случаю?
Аннет отбросила газету в сторону и села к нему на колени. Потом положила руки ему на плечи, наклонилась и поцеловала его.
— Потому что вы не покинули мою родину в беде. Я горжусь Англией.
— В первый раз слышу, — сказал Сомс. Она была не легонькая, от нее пахло вербеной. — Не знаю, право, — добавил он, — какую пользу мы можем принести. Разве что на море.
— О, но это все, что нужно. Теперь мы не приперты к стене, мы опираемся на вас.
— Ты-то безусловно, — сказал Сомс, нисколько, впрочем, не огорчаясь этим обстоятельством.
Аннет встала. Вид у нее был преображенный.
— Теперь мы разобьем этих ужасных немцев. Сомс, нужно расстаться с фрейлейн. Нельзя больше ее держать.
— Я этого ждал. Но почему? Она-то чем виновата?
— Оставить в доме немку? Нет!
— Да почему? Какой от нее вред? А если ты ее уволишь, что ей делать?
— Что угодно, лишь бы не в моем» доме. Почем мы знаем, может, она шпионка.
— Чушь!
— Ах, вы, англичане, так туго соображаете, всегда спохватываетесь слишком поздно.
— Не вижу проку в истериках, — буркнул Сомс.
— О нас будут говорить по всей округе.
— Пусть говорят.
— Non! Я уже сказала ей, чтобы собиралась. А Флер после каникул отдадим в закрытую школу. Не возражай, Сомс, я не оставлю в своем доме немку. «A la guerre comme a la guerre».
Сомс проворчал что-то очень неодобрительное. Ну, закусила удила! Чувство справедливости в нем» было глубоко оскорблено, однако рассудок подсказывал, что если спорить с Аннет, положение станет невыносимым.