Литмир - Электронная Библиотека

Закончив говорить, больной искрящимся взглядом с уважением посмотрит на Ивана Алексеевича, словно он и есть его родной отец, который давным-давно умер. Помолчав, скажет ему:

— Спасибо, дед, что лошадку сохранил, — и, обняв его, вздохнет.

Российская лошадка. Лошадка-труженица. Всегда с несказанно ласковой любовью вспомнит ее русский человек и вздохнет. В этом вздохе никогда не бывает какого-то усложненного сверхзатаенного смысла, в нем одна лишь обида и горечь да знакомая нескладность души простого человека, всегда винящего только себя. Так вздыхают православно-повинно только на Руси. Так вздыхали русские люди, снимая с головы шапку в конце пятидесятых годов, когда по приказу областных и районных властителей проводился массовый забой лошадей под маркой ненужности их, в силу якобы неимоверного развития автомобильного транспорта. И что же получилось. Лошадей перебили, перерезали. А дороги не построили, да и нельзя их ведь везде построить, бездорожье было и будет, асфальтом всю землю не покроешь, а покроешь, то задохнешься от вредных битумно-смоляных испарений. Да ведь если и рассудить по-божески, то в грунтовой дороге, по краям покрытой бахромчатой травой, кустарником и огражденной дубами и соснами, пусть и не всегда ровной, пусть даже в распутицу и с непроходимыми колдобинами и изгибами, есть тоже своя прелесть. Эта дорога, как и вся земля, дышит и поутру парит. На нее всегда полюбовно садится роса, и дождевые капли шлепают по ее пыли, по-особому моя ее и успокаивая. Не теряясь в оврагах, а, наоборот, укрепляясь ими, грунтовая дорога, по которой раньше на Руси всегда скрипело тележное колесо или слышался плеский полюбовный копытный стук извозчичьей тройки, блестящей рекой несется к горизонту, где, встречаясь с зарей или закатом, заиграет вдруг перламутровой россыпью; как ягодку, садящееся солнце ее обхватит и поманит за собой, и тогда будешь идти и бежать по этой дороге и каждый шаг, и движение, и взгляд помнить.

Как и дорога, так и лошадка для русского человека — это особый дух, с которым он един, можно сказать, навсегда, и всякое уничтожение его есть великий грех. Ведь убивали лошадей, не только чтобы получить мясо, какое мясо с них и надолго ли его хватит, а убивали традиции, культуру, память, дух. Притом убивали непередаваемо жестоко. Рушили и уничтожали вековую кровную любовь русского человека к своей матери-лошадке. Как рушили и взрывали когда-то церкви, деревни, народные песни и музыку.

Хочется закрыть лицо руками, чтобы не смотреть на обезображенную болванчиками властителями, так называемыми лжепатриотами, которые родом-то неизвестно откуда и которые ради плана готовы продать и мать и отца. К ответу бы их. Но они, к сожалению, не отвечают. Тогда заставить бы их пройтись, как ходили когда-то калики, по деревенским дорогам, поселкам и селам, чтобы понять, как важна и как просто необходима для всякого русского сельского жителя лошадка. Никогда не заменит ее ни автомобиль, ни супервездеход. Это благородное трудолюбивое животное проедет и через лес, и через поле, спокойно переступит через ручей и пройдет сквозь заросли.

Не уничтожать надо было лошадку, а, наоборот, как можно разумнее использовать ее в нашей жизни. Уничтожив ее, мы разрушили быт и, можно даже сказать, культуру целого слоя сельского населения, при этом не дав взамен ничего. Так варварски может поступать только враг. И об оправдании таких дел не может быть и речи. Сейчас дорожная пыль прибита и утоптана широкими колесами автомобилей. Следов от лошадиных копыт на ней давно не видать, как не видно летом тележного следа, а зимой санного. Попробуй вырасти теперь лошадку и размножь ее, если руки отбили. Старики, может быть, и пожелали, да уж силы не те, а молодежь не заставишь, потому что всякое упоминание о лошади для них ассоциируется с отсталым патриархальным укладом, пережитками прошлого и даже дикостью.

Вот как, оказывается, можно запросто, одним махом лишить человека деревни, церквей и лошадки. Как никогда стерильной получается наша душа, на один, словно в ателье заказанный манер. Может, это выгодно кому-то. Ведь такой душой, лишенной внутренностей, легче всего управлять. Увы, властители не исчезают, а всего лишь навсего меняются.

Лошадка вернется в деревню. Не сразу, конечно, но вернется. И тогда засияет, наполнится счастьем улыбка русского человека.

Иван Алексеевич сам чинит старую сбрую для своей лошадки и мастерски, точно заправский портной-кожник, шьет новую. Две телеги и двое саней — это тоже его рук дело. А смотреть на него, когда он в минуты отдыха, присев недалеко от своей распряженной подопечной, наблюдает, как она ест свежее сено, — просто прелесть. Что-то привольное и доброе враз появляется в его взоре. Ласково щуря глаза, он приветливо раз-другой улыбнется, а затем прошепчет пару-тройку казацких слов.

Уши у него небольшие, лоб покатый, нос, как и у всех казаков, острый и с небольшой горбинкой, и, конечно, под ним усы, сидящие ладно на верхней губе, словно в седле. И при этом они, конечно, аккуратно расчесаны, а концы их браво завернуты кверху.

Лошадка в смущенной покорности миролюбиво, по-свойски посмотрит на хозяина и, отмахнув хвостом мух, удовлетворенно заржет, а затем захрумкает сеном, да так аппетитно, что и у самого появляется желание взять несколько травинок в рот. В этом кратковременном взоре лошадки столько нежной преданности и ласки проглядывает, что даже трудно себе и представить, кто другой еще так может смотреть на человека. Неожиданно привстав, Иван Алексеевич идет за водой. И, принеся ее, ставит перед лошадкой ведро.

— Ешь да припевай, — говорит он. — А то жара, не приведи Господи… Насухую, сама знаешь, есть никакой радости.

Лошадка, слушаясь его, пьет воду, затем ест сено, затем опять пьет.

Присев на колени, Иван Алексеевич говорит:

— А ну-ка давай, ноженьки твои погляжу…

Лошадка по очереди поднимает копыта. Иван Алексеевич внимательно рассматривает подковы и, удостоверившись, что они крепко сидят, говорит:

— Обувка покудова нормальная, так что еще побегаем… — И, встав, приносит ей свежую охапку сена.

Счастливый человек Иван Алексеевич. Счастлива и лошадка, что попала в руки к такому хозяину.

— Казак никогда коня не обидит, — часто говорит он больным, которые по вечерам собираются у конюшни. Летом в палатах находиться скучно, вот их и тянет на свежий воздух.

На голове Ивана Алексеевича казацкая фуражка с красным околышком, льняная рубаха навыпуск, подпоясанная тряпичным, узорно расшитым пояском.

Когда все больные накормлены и переодеты в новое белье, то можно и расслабиться, то есть песенку спеть. Песенки хоть и казацкие, но почти все про лошадей. Ох и ладно же Иван Алексеевич их поет. Тяжелые больные, которые не могут самостоятельно выбраться из палат, открывают все окна настежь и, замерев, слушают пение конюха. Иногда их приносят на носилках прямо к конюшне, что считается для них великой благодатью. Теперь они не только слушать, но и видеть могут певца. И хотя голос у него, как и у всех стариков, с хрипотцой, однако он по-особому еще звонок и крепок. В нем много торжественности и боевого задора. Да и владеет он им мастерски, такие переходы умеет делать, что и профессионалы позавидуют. Конечно, для храбрости духа Иван Алексеевич в таких случаях или сам выпьет, или же его «подкузьмят», то есть угостят.

Иногда ему перед началом пения какой-нибудь молодой скажет:

— А может, отец, на веранду пойдем, там все же как-никак почище…

— Песни везде, в любом месте можно петь, — с твердостью возразит он. — Была бы только песня…

Кашлянув в руку, он немного смущается и шепчет:

— Извините.

Быстро поправив ворот рубахи, снимает с головы фуражку и кладет ее рядом.

— Извольте, — восклицает он вдруг гордо и запевает:

Проходил по дороженьке казачий полк.

За полком-то бежит душа-добрый конь.

112
{"b":"587581","o":1}