Вдруг перед нами, как три сосны, выросли трое Пражухов. И, ровно разбойники, глядят на нас насупясь. Ого, подумал я, как бы худо не обернулось. И хотел мимо пройти, потому что у меня в мыслях несмолотая рожь была, не драка. А тут как на грех с правой стороны лавка и перед лавкой куча народу, а с левой телега, с которой продавали черешню, ну а отступать-то я не стану. Пустил Зоську вперед, может, думаю, друг за дружкой проскользнем. Зоське они даже позволили пройти. Самый младший только, Болек, когда она с ним поравнялась, с издевкой прошипел ей прямо в ухо:
— Ну и вислозадую себе нашел.
Все трое заржали, я уже было подумал, за Зоськиной спиной и мне удастся пройти. Но тут старший, Войтек, загородил рукой дорогу и: ты куда, такой-разэдакий, лезешь? Не видишь, мы стоим?
— Отчего не видеть? Вижу, — ответил я. И, не раздумывая, хвать кулаком по его смеющейся роже, он даже увернуться не успел. Пошатнулся, я подправил другой рукой, он полетел спиной на телегу с черешней. А там еще приложился башкой об колесо и уже не встал. Подскочил Болек, схватил меня за грудки, с минуту мы с ним тормошились. Вокруг заклубилось. Кое-кто пустился бежать, некоторые, наоборот, из любопытства к нам проталкивались, нашлись и такие, кому захотелось ввязаться в драку. Кто-то глотку надрывал, словно зазывал народ в свою лавку со сластями:
— Дерутся! Дерутся!
Кто-то вопил:
— Иисусе! Мария! Мало им, окаянным, войны!
Кто-то аж зашелся от крика:
— Ксендза позовите! Пускай окропит чертей! Позовите ксендза!
Зоська схватила меня за пиджак.
— Шимек! Шимек! Ты поумнее! Уступи дуракам!
И в ту самую минуту что-то тяжелое хряснуло меня по затылку. Я весь обмяк. В глазах потемнело. Но на ногах кое-как удержался и в этой тьме вслепую ударил кулаком прямо перед собой. Не попал. Меня качнуло, и, чтоб не упасть, я подался головой вперед следом за своим кулаком. Голова уткнулась в чей-то живот, кто-то охнул. И тут я прозрел. Увидел, как Болек — это его был живот — отлетел к прилавку. Лавка рухнула. Посыпались гипсовые фигурки святых. Лавочник с проклятьями схватил Болека за плечи и толкнул обратно на меня. Я выставил кулак, Болек точно в дышло носом врезался, и глаза у него осоловели. Но парень он был крепкий, хоть и самый младший из троих. Тряхнул только башкой, словно его ведром воды окатили. Я добавил, он зашатался, но не упал. Может, добавь я еще разок, был бы ему конец. Но тут Ендрек, самый из них высокий, растолкав толпу, протянул ко мне руки, вроде бы хотел к себе прижать и раздавить. Я пригнулся и со всего маху ударил промеж этих рук. Руки разлетелись, как крылья. Он будто повис на них. И вдруг схватился за левый глаз со страшным воем:
— Господи-и-и! — Постоял, шатаясь, держась рукою за глаз, как бы раздумывая, падать или не падать. Я ему помог, не очень даже сильно ударив под локоть, и Ендрек повалился на землю у самых моих колен, причитая: — Глаз! Ничего не вижу! Мой глаз! Едрить твою душу!
Я заколебался, подбавить еще или нет, больше всего мне хотелось втоптать его в землю. Но лишь оторвал эту его руку от лица: погляди сюда своим кровавым глазом, сукин сын, и чтоб на всю жизнь запомнил. Он решил, видно, что я его еще бить буду, и расплакался:
— Не бей! Пожалей! Мы ж из одной деревни!
Пока этот пощады просил, Болек успел очухаться и подкрадывался ко мне сбоку, вытянув руку с ножом. Я, может, и не заметил бы этого ножа, но вдруг что-то сверкнуло, словно яркий солнечный луч отразился от золотого креста на колокольне костела. К тому же какой-то добрый человек в последнюю минуту меня остерег:
— Нож! Нож!
Только поздно было выбивать у него из руки этот нож, потому что он им уже замахнулся. Я как-то успел увернуться и пнул его изо всех сил промеж ног. Он скрючился в три погибели, а нож, будто воробей, выпорхнул из его кулака. Я поднял обмякшее тело с земли и, придерживая левой рукой за отвороты пиджака, правой принялся в отместку за этот нож бить, не спеша, с передышками, потому что сам уже едва стоял на ногах. Хотя, может быть, мне только казалось, что я его за этот нож бью, а бил за ту распроклятую, тыщу раз перепаханную межу. Подтягивал к себе, когда он оседал на землю, и бил. А он то просыпался, то засыпал, просыпался и засыпал, словно уже не чувствовал, что я его бью. Силы начали из меня уходить, но ненависти оставалось еще столько, что даже убей я его, и то б, наверное, ее не насытил. Тут у него изо рта хлынула кровь.
— Отпусти парня. Хватит с него, — донесся до меня сбоку словно бы голос ангела. И я отпустил.
Он рухнул как колода, но и подо мной ноги подломились, и я чуть не свалился вместе с ним. С минуту стоял, точно пьяный, боясь ступить хотя бы шаг, а из глаз у меня словно кто-то искры высекал. И тут я снова услышал тот же ангельский голосок:
— Поди сюда, посиди, соколик.
Я повернул голову и прямо напротив себя увидел ларек и сидящую за прилавком тетку. Она была старая, расплывшаяся, лицо все в щербинках от оспы, но ангельский голос был ее. Улыбалась как-то странно, будто две улыбки на лице между собой спорили, может быть, из-за этих оспинок так казалось, или у меня двоилось в глазах. И вдруг я вспомнил, что собирался договориться с Зоськой насчет помола ржи. Стал оглядываться, но Зоськи и след простыл.
— Нечего ее искать, — заговорила тетка своим ангельским голоском. — Попищала, попищала и удрала. Такие нынче барышни. Сядь, отдохни лучше. — Поставила перед ларьком табурет. Даже сняла с головы платок и этот табурет застелила. — Тебя Шимеком звать? Я слышала, Как она кричала. Красивое имя. Сыми пиджак, я тебе пуговицы пришью, а то все оборваны.
Вышла из-за прилавка и сама стянула с меня пиджак. И пошла с ним по соседним лавчонкам. Через минуту вернулась с полной горстью пуговиц.
— Есть. Еще красивше, чем раньше, будет.
Взгромоздилась обратно за прилавок и занялась починкой. Я смотрел на свои распухшие, ободранные руки, а она вдруг вытащила из лежащей на прилавке кучи связку бубликов и кинула мне на колени.
— На, подкрепись, соколик. Натрудился ты. Ой, натрудился. Есть еще в народе сила. Не так скоро нас согнут. Жаль, тому, первому, мало дал, он больше об колесо покалечился. Но последнему на всю жизнь будет наука. Было на что посмотреть. А люди убегали, точно их ветром сносило. Кое-кто лавки позакрывал. Видать, совесть была нечиста, товару-то оставалось еще порядком, могли б до вечера торговать. Да сегодня ничего уже не наторгуешь. Но приехать стоило. Будет что вспомнить. А то пролетают эти праздники, все как есть одинаковые, чего тут вспоминать? Сколько бубликов продала? Ну, продала, только это еще не праздник. Праздник — когда или епископ приедет, или подерутся. Раньше больше дрались. Летось в Радзикове на святого Винцентия как начали сразу после утрени, так всю обедню дрались и еще после обедни. Люди уже к вечерне стали сходиться, а они все дерутся. Один ко мне на прилавок свалился, а рожа от уха до уха ножом исполосованная, все мои бублики заляпал кровью. Потом связку за связкой осматривала и кровь смывала. Но половину пришлось выбросить. А началось из-за пустяка. Сперва один с одним. А потом уж и не поймешь, кто с кем, все со всеми. И даже кто за кого, не поймешь, свои перемешались с чужими. Как есть куча мала. Вышел ксендз со святой водой и кропилом, органист, причетник с крестом, и колокол на колокольне зазвонил. Подошли к этой куче, а дальше куда? Органист попел, ксендз побрызгал святой водой, и назад. А те дрались и дальше. Держи. — Она бросила мне еще связку бубликов. — Ешь. Все равно сегодня ничего не продам. И обратно меньше везти. Ого, эта даже с мясом вырвана. Ничего, как-нибудь заштопаем. На темном и под пуговицей не будет видать. Идет тебе этот костюм. А еще больше пойдет коричневый. И голубая рубашка. Галстук в горошек. А об этой твоей барышне и жалеть не стоит. Хорошо, что убежала, не такая тебе сужена. Вцепилась в пиджак, нет, чтобы духу поддать. Девушка должна быть как из твоего ребра сделанная, такую бери смело. А эта стоит и визжит. Хоть бы в руку кого укусила или в ногу лягнула. Нет, не вышла б из нее ни жена, ни хозяйка, ни детям мать. По походке было видно, что не про тебя она. Бранчливая была б, ой! После первого же ребенка, считай, у тебя в доме язва, а через десятка два годков ведьма или сатана. Только б и думал, куда пойти, лишь бы не сидеть в хате. К богу бы тебя не тянуло, к богу тянет только под старость, вот и пришлось бы другую завести, а не то б пить начал. В корчме часом подлечишь душу, но так тоже долго не проживешь. От корчмы частенько прямая дорога в петлю. Хотя, по правде сказать, такого сокола ни одна долго не удержит. Какая б ни была богатая да красивая. Запри двери, окна, закрой вьюшку в трубе, четками даже его привяжи, все равно улетит. А что перед господом клятву давал, ему ж это как плюнуть, не приемлет его нутро никаких клятв. Таким уж он сотворен — не для счастья одной-единственной, а чтоб несчастья нашей сестре приносить. Да и куда тебе спешить. Семейная жизнь не мед. Пока весело, веселись. Оно ведь как: покуда весело, то и смерть далеко. Я свое прожила, знаю, что говорю. А было у меня трое мужей. И хорошо мне с ними бывало, и плохо, хотя со всеми по-разному. И лучше я помню, что три раза их хоронила, чем то, что они меня три раза под венец вели. Счастье, что у меня мои бублики были, — не успею одного похоронить, другой свататься летит. Льнули ко мне, ой, льнули, словно рядом со мной легче было помирать. Но после третьего я сказала: хватит. Что я, усыпальница? Бублики при мне, то туда поедешь, то сюда. Подерутся из-за меня где-нибудь мужики, и хорошо. А дрались когда-то, соколик, дрались, иной раз от крови земля краснела, словно из нее сочилась эта кровь. И ножами, и кольями. И у кого что было под рукой. Раз один другому гипсовой богородицей съездил по башке. И тот, о чью башку богоматерь разбилась, был моим первым. Мне больше другой нравился, а этого пожалела. Он святых продавал, я свои бублики, и всегда наши лавки рядом стояли. Только он долго не прожил. Второго тоже из драки взяла. Он всю ярмарку на святую Сабину в Войцехове разогнал, и почему-то у меня с языка сорвалось, будешь мой. Так и вышло. Пока его полицейский не застрелил, он на полицейского бросился, когда тот его в кутузку вел. А третий остановился вон тут, на этом самом месте, где ты, перед лавкой, и сказал: я все эти бублики куплю и еще столько же, но ты должна стать моей. Я и стала. Только никак он не мог снести, что у меня уже было до него двое, и каждый день напивался. А напившись — за топор: прогони их, прогони, сука, не прогонишь, зарублю их и тебя. И все пуще пил. Как-то вернулась с ярмарки, гляжу, а третий мой под потолком висит. С тех пор отшибло у меня охоту замуж выходить. — Она снова вытащила связку бубликов и бросила мне. — Ешь вдоволь. Из хорошей муки. А я уж думала, ничего не случится. Поздняя обедня кончилась, а тут только: почем связка да почем связка. И все такие обходительные, ну не мужики, а монахи переодетые. Не скажу, торговля неплохо шла, но настоящего праздника, подумала я, видать, уже не будет. А у тебя что, ножа не было? Надо б и тебе ножом, раз он с ножом на тебя. Господь бы твой грех простил, он же видел, что их трое, а ты один. А в срам ты его зря. Бей, убивай, но к этому месту, соколик, надо уваженье иметь. Кабы незнамо какой был ирод, это святая вещь. Ты ж на самого бога замахиваешься, который нас всех породил и приказал нам родить других. Да и он, хоть и бог, не иначе появился на свет, пусть и от святого духа, но что дух без Девы Марии? Из этого места жизнь, из этого места смерть, все печали и радости, через него один плохой, другой хороший, этот такой, тот сякой, через него измены и войны, бродяги, святые угодники и короли. И что было, и что будет — все от этого места, соколик. А ты знаешь, где у снов логово? Там оно. Оттуда сны ночью вылазят и тебе снятся. И что в том месте, то и в сердце, и в голове. Потому как оно над ними поставлено, так же, как вечность над минутой. Без головы человек разве что глупый, а без сердца — камень. Повредишь детородное место — будто другорядь его из рая изгнал. И потом уже ни грешить не хочется, ни о спасенье души думать. Редко у кого заведется в горле соловей и запоет тоненько. Но это все равно как если б человек сам над своим изгнаньем пел.