Прииск погрузился в темноту.
Раньше россыпь электрических огней «Крайнего» виднелась издалека. Она заполняла долину Кедровки, взбиралась по склону сопки Лысой, окаймляла подножие сопки Пологой. Радостно становилось на сердце у каждого путника, подъезжавшего к прииску. После однообразных распадков, едва озаренных луной, темной тайги, угрюмо придвинувшейся к дороге, вдруг из-за поворота показывалась живая, переливающаяся сетка огней. Она говорила о тепле, отдыхе, людях.
Теперь погасли веселые огоньки, приветливо сверкавшие в многочисленных окнах. В урочный час луна поднималась на небосклон, но в ее холодном сиянии безжизненно лежали распластанные на снегу приисковые домишки. Поселок казался вымершим.
Свет нужен человеку. Здесь же, на далеком Севере, без него нельзя было жить. С четырех часов дня невидимое солнце, с усилием приподнявшееся над линией горизонта и так и не пробившее пухлых облаков, вновь обессиленно скатывалось за горизонт. Короткий серый рассвет сменялся темнотой. Морозный туман с новой силой наваливался на людей. Он горбил спины, вселял безотчетную тревогу. Становилось тяжело дышать. Хотелось выпрямиться, набрать полную грудь воздуха, крикнуть, чтобы заставить отпрянуть эту молчаливую враждебную силу, которая душила человека.
В морозном черном тумане, который обволакивал все, за пять шагов не видны были дома. Стало опасно сходить в сторону с дорог и тропинок, пробитых в снегу. Люди брели медленно, опустив головы, вглядываясь в неясные очертания тропинок у себя под ногами. Ходить в одиночку избегали. Одинокому человеку все вокруг начинало казаться смутным, нереальным. Он один существовал в черном тумане. Ни огонька, ни силуэта дерева, ни порыва ветра, ни шороха... Ничего! Как будто ослеп-нув, человек разводил руки в стороны, желая ощутить вблизи себя хоть что-нибудь, кроме этого проклятого тумана.
Квартира Шатровых пустовала. Зоя почти каждый вечер уходила к Цариковой. «Там хоть свет есть, дышится легче». Алексей, если не было планерки, тоже уходил. Иногда он шел к Арсланидзе, но чаще в общежития рабочих своего участка. Надо было поддерживать дух горняков. Свирепые морозы, темнота угнетали людей, ослабляли сопротивляемость организма. Уже обнаружились заболевания цингой.
В эти тяжелые дни Шатров еще больше сблизился с горняками участка. Как только он появлялся в дверях, его встречали дружескими улыбками, приглашали к столу, где горела керосиновая лампа, а то и просто фитилек в желтом кружке растительного масла.
Шатров снимал полушубок, шапку и подсаживался к огоньку. К Алексею тянулись руки с кисетами махорки, пачками папирос. В полумраке виднелись лица только тех горняков, которые сидели вблизи на койках. Дальше все тонуло в темноте, но Шатров знал, что и там не спят, прислушиваются.
Начиналась неторопливая беседа. Как отличалась она от насмешливо-горького разговора, что сам собой возник в день первого прихода Шатрова на участок! Бурильщики интересовались, чем закончился день на участке, сколько кубометров песков выдали на-гора. Лотошники допытывались, подвезут ли завтра еще машину дров для пожогов. Все понимали, как трудно приходится в этом морозном тумане на таком холоде шоферам прииска. Восхищались Сироткой. Для смелого шофера не существовало невозможного. Он ухитрялся доставлять дрова с самых дальних лесосек днем и ночью. Непременно кто-нибудь вздыхал, думая вслух о том, что угнетало всех:
— Эх, кабы свет включили. Муторно на душе.
— Или хотя бы подфартило, Алексей Степаныч, напасть на кучное золотишко. Все легче. Бывает же людям счастье, сам слыхал.
— Счастье не кляп, в руки не возьмешь,— резонно замечал Лисичка. Он всегда устраивался поблизости, со свистом посасывая трубку. Чугунов сидел рядом, молчал и теребил бороду.
— Тебе все смешки, старый,— раздавался недовольный голос.
— Рад бы заплакать, да смех одолел,— хладнокровно пожимал плечами Лисичка.—Болтаешь невесть что, уши вянут. Не знаешь, где богатые борта, так сроду на золотишко не нападешь. Тайга-матушка велика, всю не перекопаешь.
— Да-а, тебе-то хорошо толковать, старому колдуну, а я насилушки вчера норму вытянул,— завистливо продолжал тот же голос.
— А вы знаете, что это такое — выполнить норму? — вмешивался Шатров.— Это немалое дело. Сколько примерно пар сапог может сшить за день сапожник?
— Какие сапоги,— недоумевая, к чему клонится разговор, отвечал из темноты лотошник.— Ежели хромовые, так, думается, больше пары не осилит.
— Так. А лотошник за день по норме намывает у нас больше золота, чем стоят пять пар хромовых сапог. Пять пар! Целиком: с работой, с материалом. И токарь и слесарь — все они дают в смену государству меньше, чем вы, лотошники. Мало найдется на белом свете профессий, чтоб могли с вами потягаться.
— А ведь верно,— оживлялись польщенные лотошники,— ей-богу, так.
Слабый огонек приходил в движение, грозил вот-вот оторваться от фитилька и погаснуть. Лисичка защищал его заскорузлой ладонью.
— Тише вы, балалаечники! Обрадовались.
— А со временем из нашего золота уборные строить будут,— окатывал холодной водой лотошников Иннокентий Смоленский. Мерцающий огонек освещал снизу красивое, сильное лицо комсорга с насмешливо раздутыми ноздрями. Волнистая прядь волос затеняла высокий лоб.—Ленин сказал.
— Как так? — волновались рабочие.— Быть не может. Зачем тогда стараемся?
— Не возмущайтесь,— успокаивал рабочих Шатров.— Ленин писал немножко в другом смысле, символически. Он имел в виду власть денег, наживы в капиталистическом мире, которая концентрируется так выразительно в золоте и должна быть посрамлена сооружением подобной уборной. А вообще-то хотя золото не идет ни в какое сравнение по своей полезности- как металл с железом или, скажем, с медью, но и ему всегда найдется ценное применение. Так что наше с вами дело, на много лет,— давать стране золота как можно больше. Это — валюта, машины, товары.
•— А я лично мечтаю о том времени, когда золото станет побрякушкой, пойдет на разные покрытия, химическую посуду,— упрямо продолжал Смоленский.— Конечно, будет это только при всеобщей народной власти. Вот тогда пойдет жизнь! На всей планете —ни границ, ни армий, ни войн... Устал, захотел отдохнуть, сейчас прикинешь, куда поехать,— с наслаждением, жмурясь, говорил комсомолец,— на Гавайские острова, или в Арктику, или на Средиземное море.
— А на второй участок, к Охапкину, не хочешь? — пытался кто-то съязвить.
Но никто не смеялся. Все сочувственно глядели на комсорга.
— И вот прихожу я в свой местком,— продолжал фантазировать Смоленский,— дают мне путевку на острова Курия-Мурия...
— Это где же такая кура-мура? Выдумываешь, парень?
— В Аравийском море. Посмотри по карте. Сажусь я, значит, на океанский пароход, плыву. Пароход — что твой город! Пальмы, бассейны, кино. Разные нации на нем. Но друг дружку все понимают. Язык такой общий выработан, вот, скажем, как эсперанто. Одним словом — мировой язык. Ладно. Приплываем на острова, там всякие развлечения: кто на морском прибое катается, кто' летает на самолете, а кто картину пишет...
— Эх, красивая жизнь! — увлеченно, с восхищением говорил густой бас с дальней койки.— Только будет ли она?
— Будет! — решительно отвечал Смоленский.— Все в наших рабочих руках. Только голову не вешать. А то свет выключили, вы уже и приуныли. Дайте-ка мне кто-нибудь балалайку.
Для начала Кеша играл «Светит месяц», потом, разойдясь, виртуозно, веером, всеми пальцами сек по струнам, выбивал дробь по деке суставами и разжигал горняков «барыней», подмигивая, подмаргивая, приплясывая всем телом на табуретке. И вот уж кто-то не выдерживал, сыпал из угла скороговоркой:
А барыня под забором
Ночевала с перебором.
Потом молодежь с треском сдвигала топчаны в сторону, и на расчищенном местечке начиналась пляска. Стук каблуков, хохот, свист. Мутный туман по-прежнему прилипал к окошкам, но о нем забывали. Все-таки человек сильнее всего!
После пляски наступала тишина. Кто укладывался спать, кто подсаживался с книжкой к самому огоньку, почитать в зыбком свете фитилька. Кеша отправлялся вместе с Лисичкой и Чугуновым в их каморку, запускал руку в глубокий карман своего полушубка и извлекал оттуда гостинцы старикам.