Литмир - Электронная Библиотека

Ее больше нет в живых. Я точно не знаю, когда она ушла; видимо, я в тот день была выходная. Она и так всегда выглядела покойницей, но благопристойной, как на иллюстрации или в рекламе.

Мне нравится работать в приемном. Кровь, кости, сухожилия – это же просто гимн жизни… Я благоговею перед человеческим телом, перед его выносливостью. И слава богу, что оно такое выносливое, потому что рентгена или дозы болеутоляющего приходится ждать часами. Возможно, у меня нездоровая психика. Меня завораживают два отрезанных пальца в стерильном пакете, блестящий складной нож, торчащий из спины костлявого сутенера. Мне нравится, что у нас можно починить всё, кроме того, что уже не чинится.

“Синие коды”. Ну-у, все обожают “синие коды”. Это когда человек умирает: останавливается сердце, пресекается дыхание, но реанимационная бригада может вернуть умирающего к жизни – и часто действительно возвращает. Даже если это восьмидесятилетний уставший от жизни старик, невольно увлекаешься драмой воскрешения, пусть даже ненадолго. Тут спасают много жизней, жизней молодых, плодотворных.

Проворство и рвение десяти-пятнадцати человек, участников действа – это же как премьера в театре. Пациент, если он в сознании, тоже участвует, хотя бы в том смысле, что смотрит на происходящее с интересом. Пациенты никогда не выглядят испуганными.

Если пациент прибыл с родственниками, моя обязанность – получить от них информацию и самой информировать их о положении дел. В основном успокаивать.

Для медиков главное – “хороший” будет код или “плохой”: правильно ли сделано то, что положено, среагировал ли пациент на манипуляции; а для меня главное – хорошая смерть или плохая.

Плохая смерть – это когда в качестве “ближайшего родственника” в документах указан директор гостиницы или когда человека через две недели после инсульта, агонизирующим от обезвоживания, обнаруживает уборщица. Самая скверная смерть – когда я вызываю из какой-то глуши, откуда ужасно неудобно добираться, несколько сыновей, дочерей и свойственников, и они собираются вместе, но, кажется, совершенно не знают ни друг друга, ни умирающего отца или мать. Им не о чем говорить. Они без устали твердят, что надо все организовать, что надо же все как-то организовать, а кто же будет все организовывать, а?

Хорошей смертью умирают цыгане. Так считаю я, но медсестры и охранники со мной не согласятся. Цыгане всегда приходят минимум вдесятером, требуют пустить их к умирающему, чтобы расцеловать его и обнять, нечаянно отключая при этом или ломая телевизоры, мониторы и всяческую аппаратуру. Самое лучшее в цыганской смерти – они никогда не принуждают своих детей вести себя тихо. Взрослые вопят, рыдают в голос, всхлипывают, но дети как носились, так и носятся взад-вперед, играют, хохочут, и никто не говорит им: пригорюньтесь, имейте уважение.

Похоже, хорошая смерть – по случайному совпадению хороший код: пациент чудо как хорошо реагирует на все жизнетворные процедуры, а позднее просто тихо уходит в мир иной.

Хорошей смертью умер мистер Джионотти… Родственники вняли просьбе медиков – остались на улице, но всё же поочередно – а собралось их много – заходили в палату, извещали мистера Джионотти, что пришли, а потом выходили успокоить остальных: мол, все усилия предпринимаются. Целая толпа: одни сидели, другие стояли, обнимались, курили, иногда пересмеивались. Мне казалось, что я присутствую на празднике, куда съехалась вся родня.

Одну вещь я о смерти знаю. Чем “лучше” человек, чем больше было в нем любви, жизнелюбия и нежности, тем меньше пустота, которая остается после его смерти.

Когда мистер Джионотти умер… что ж, был, и нету, и миссис Джионотти заплакала, и остальные – тоже, но все они, обливаясь слезами, уехали вместе, а он, в сущности, остался среди них.

Давеча вечером я повстречала в автобусе слепого мистера Эддерли. Несколько месяцев назад Дайану Эддерли, его жену, доставили в больницу мертвой. Он наткнулся на ее тело у подножия лестницы – тростью своей наткнулся. Сестра Маккой – дрянцо с гнильцой – все убеждала его не плакать:

– Поймите, мистер Эддерли, слезами горю не поможешь.

– И ничем не поможешь. Я же ничего больше не могу для нее сделать. Оставьте меня в покое.

Услышав, что за Маккой захлопнулась дверь – она пошла все организовывать, – он сказал мне, что никогда раньше не плакал. А теперь испугался, что это как-то подействует на глаза.

Я надела ее обручальное кольцо ему на мизинец. В лифчике у нее лежали грязные купюры – тысяча с лишним долларов. Я положила деньги в его бумажник. И сказала, что купюры по пятьдесят, двадцать и сто долларов, и пусть он найдет кого-нибудь, чтобы их рассортировать.

На днях, когда мы встретились в автобусе, он, должно быть, вспомнил меня по шагам или по запаху. Вообще-то я его даже не заметила – просто влезла в автобус и плюхнулась на ближайшее сиденье. А он аж встал с переднего сиденья около кабины, чтобы пересесть поближе ко мне.

– Здравствуйте, Лусия, – сказал он.

И принялся очень смешно рассказывать про своего нового соседа по комнате в Хиллтопском пансионате для незрячих – страшного неряху. Я гадала, как же он определил, что сосед – неряха, а потом сообразила и рассказала ему свой сюжет про двоих слепых соседей, комедию прямо-таки для братьев Маркс: приправляют спагетти кремом для бритья, роняют клецки и поскальзываются на них, и тому подобное. Мы посмеялись, а потом примолкли, взялись за руки… И так ехали от Плезант-Вэлли до Алькатрас-авеню. Он тихо плакал. Я оплакивала свое собственное одиночество, свою собственную слепоту.

В первую ночь моей работы в приемном скорая “Эй-Си-И” привезла неопознанную больную. Персонала не хватало, ее раздели два водителя скорых и я: стянули с варикозных ног драные колготки; ногти на ногах загибались, как когти попугая. Мы достали ее документы – причем не из замызганного лифчика вынули, а отлепили от холодной и потной груди. Фото молодого парня в мундире морского пехотинца: “Джордж, 1944”. Три размокших купона на кошачий корм “Пурина” и красно-бело-синюю медицинскую страховку. Прочитали полуразмытые чернильные записи в страховке. Ее звали Джейн. Джейн Доэрти. Мы заглянули в телефонную книгу. Ни Джейн, ни Джорджа.

У старух в сумочках (если эти сумочки никто не успел стибрить) никогда не бывает ничего, кроме вставных челюстей, расписания 51-го автобуса и записных книжек с именами без фамилий.

Мы с водителями взялись сообща обрабатывать урывочную информацию: позвонили в отель “Калифорния”, спросили Энни (ее имя подчеркнуто в книжке), и в химчистку “Пять долларов”. Иногда приходится дожидаться, пока не позвонит кто-то из родственников, приступивший к поискам. В приемном телефоны звонят с утра до вечера. “Вы не видели такого-то?..” Старики. У меня смешанные чувства к старикам. Мне кажется, пустое дело – делать полную замену тазобедренного сустава или коронарное шунтирование какому-нибудь девяностопятилетнему старцу, который шепчет: “Пожалуйста, дайте мне уйти”.

Поразительно, что старики то и дело поскальзываются в душе – зачем так часто мыться? Но, возможно, им важно ходить самостоятельно, оставаться на ногах. Иногда такое ощущение, что падают они нарочно… или вот женщина, которая наелась пастилок “Экс-Лакс”… Видимо, хотят вырваться из дома престарелых.

Бригады со скорых и наши медсестры вечно перешучиваются, слегка заигрывают друг с дружкой. “Пока! До следующего жмурика!” Раньше меня это шокировало: делают трахеотомию или бреют пациента, чтобы прикрепить датчики, – а сами хохмят без передышки. Восьмидесятилетняя женщина с переломом таза всхлипывает: “Дайте руку! Возьмите меня за руку! Умоляю!” А шоферы трындят себе про матч “Окленд стомперз”.

– Возьми ее за руку, в самом-то деле!

Он поглядел на меня, как на чокнутую. Теперь я почти никого не беру за руки, а шучу много – правда, не при пациентах. Здесь напряжение зашкаливает, стресс постоянный. Здорово изматывает – все время оказываешься в ситуациях, когда жизнь висит на волоске.

22
{"b":"587244","o":1}