С начала 1930‑х годов и до конца 1950‑х партийные функционеры, заведовавшие советской археологией, спроектировали и возвели небоскреб шовинистического слабоумия. В его фундаменте лежало утверждение, что вся территория современной России, Украины, Восточной и даже Центральной Европы начиная с середины железного века, то есть, например, с 900 года до н. э., была населена протославянскими народностями. Сталин выстрелил в воздух из своего револьвера – и все прошлое черноморских степей, представляющее собой историю непрерывных миграций и этнического смешения, в ужасе замерло как вкопанное и обернулось историей статичного социального развития.
Выстрелы были не только метафорическими. Михаил Миллер, русский археолог, нашедший убежище на Западе после Второй мировой войны, в своей книге “Археология в СССР” оставил свидетельство о судьбе своих коллег между 1930 и 1934 годами, когда насаждалась эта новая установка. Около 85 % представителей профессии пали жертвами чисток. Большинство из них было отправлено в лагеря либо в ссылку в Сибирь или Азию. Некоторые были расстреляны или покончили с собой, когда за ними пришли из НКВД. Но большинство, включая блестящего ученого, брата Михаила Миллера Александра, сгинуло в ГУЛАГе.
Только долгое время спустя после смерти Сталина прошлое южной степи осмелилось снова сдвинуться с места; поначалу – с большой опаской. Верный приверженец партии А. Л. Монгайт получил указание написать книгу, рассчитанную на западного читателя, которая отчасти возместила бы ущерб, нанесенный разоблачениями Миллера. “Археология в СССР” Монгайта, опубликованная в английском переводе в 1961 году, затрагивала то, что он изящно назвал “скифской проблемой”: тот очевидный факт, что скифы пришли в степь между Днепром и Доном откуда‑то еще. Он позволил скифам мигрировать, но лишь чуть‑чуть: “Они пробили себе путь из нижнего течения Волги”, где, подразумевал Монгайт, они самозародились в какой‑то момент в бронзовом веке. Истина, известная к этому времени гуманитарной науке уже без малого пятьдесят лет и состоящая в том, что скифы были союзом индоиранских племен, пришедших из Средней Азии, была ему все еще не по зубам.
Сегодня теория Великого переселения народов снова прочно обосновалась в российской и украинской археологии, но и после возвращения на ней все еще болтаются ошметки националистической историографии XIX века. До сегодняшнего дня не пользуются признанием те, кто утверждает, что в русской исторической литературе о “цивилизации” и “варварстве” существует общий перекос, и задается вопросом, почему степные кочевники и неславянские культуры, с которыми сталкивалась Киевская Русь, а затем и средневековое российское государство, возникшее вокруг Новгорода и Москвы, по‑прежнему списываются со счетов как отсталые и “варварские”. Столетия татаро-монгольских завоеваний, начавшихся в начале XIII века, для большинства русских остаются “татаро-монгольским игом”, то есть временем, когда русские правители удерживали аванпосты христианской цивилизации под напором абсолютного дикарства и хаоса. Но эта традиционная версия сегодня обнаруживает все более отчетливые признаки русскоцентричного мифа.
Невозможно отрицать жестокость монголов на войне или опустошение, которое производили в сообществе, живущем натуральным крестьянским хозяйством, примерно полмиллиона лошадей, следовавших с одной только армией кочевников. Однако монголы имели доступ к грамоте, а их политические, военные и административные органы были в определенном отношении более развитыми, чем в Новгородской Руси. Когда русские культурные пессимисты по своему вечному обыкновению винят в недостатке демократии у своей нации “монгольское наследие”, они упускают из виду традицию курултая – собрания татаро-монгольской знати и вождей племен, съезжавшихся, чтобы избрать нового хана. Это было ограниченное, олигархическое распределение власти, но в средневековой Руси не было и этого. (Поляки, избиравшие своих королей на сейме, то есть на общем собрании шляхты на поле под Варшавой, всегда приводят этот обычай в доказательство своей приверженности “западной демократии”. Эта практика была введена в Польше только в конце XVI века, и за образец тогда была взята олигархия Римской республики, но в то же время это было, очевидным образом, формой курултая, вероятно, позаимствованной у крымских татар.)
При Сталине, который с равной враждебностью относился к религии и к любым упоминаниям о том, что русская государственность имела иностранные корни, византинисты превратились в вымирающий вид. (Еще вернее были обречены только приверженцы “варяжской” версии, которые обвинялись в том, что сфабриковали германское происхождение нации.) Наконец, в эпоху Леонида Брежнева наступило что‑то вроде порочного облегчения, когда евреи, уволенные с других университетских кафедр, были переведены – независимо от их прежней научной специальности – на незаметные семинары по истории Византии. Эта дисциплина, прежде полностью запрещенная, в указанный период приобрела статус своего рода интеллектуального концентрационного лагеря.
Сейчас, после падения Советского Союза, византинистика вошла в большую моду в России. Именно по этой причине Мировой конгресс византинистов прошел в Москве в августе 1991 года, за две недели до государственного переворота, и открывал его патриарх Алексий, высокопарно изъявлявший почтение к наследию Византии. Россия смотрела на Запад в поисках нового курса и отправляла карго-культ, призванный принести ей западное процветание и рыночную экономику. Но в своем поиске новой идентичности русские сходили на черноморский берег и глядели в сторону Константинополя.
Это означало, что в действительности проходило два конгресса. Первый из них представлял собой затейливую случку и увлекательный брачный танец западных византинистов, которые приходят в состояние половой охоты только раз в четыре года; на этом конгрессе фракции собирались вокруг великого и ужасного профессора Армина Хольвега из Мюнхена, редактора Byzantinische Zeitschrift, и вокруг профессора Владимира Вавржинека из Праги, редактора конкурирующего издания Byzantinoslavica. Как бы это ни было забавно, никто в Большой аудитории Московского университета не дерзал высмеивать эту ситуацию прилюдно. Таковы торжественные мероприятия. Как было замечено в одной переводной грузинской статье, посвященной агиографии: “В христианстве смеется смерть, дьявол, русалки надрывают животы со смеху, но христианское божество не смеется никогда”.
Другой конгресс представляла собой толпа молодых русских (некоторые из них были в черных рясах), которые заполнили аудитории, преисполненные решимости найти ни много ни мало свои души, свои корни, свой собственный русский путь к откровению и святости. Я проник на одно из их собраний: маленькое помещение на пятом этаже было так набито людьми, что мне пришлось перешагивать через слушателей, сидевших на полу, чтобы прислониться к стене. Вот что я записал в блокноте.
Марина сидя читает на устаревшем французском, рукава ее белой рубашки закатаны. Каждый лист ее записей обтрепан по краям и смят; закончив страницу, она сбрасывает ее в стопку. У нее длинные, спутанные и сальные волосы и руки большие, как у мужчины. Все присутствующие абсолютно поглощены ее чтением. За окном, за темно-зеленой полосой леса, черной стеной встает грозовая туча, а на ее фоне блестит серебром нагромождение многоэтажек московской окраины.
Она говорит о христологических конфликтах России и Запада. Когда она заканчивает, раздаются бурные аплодисменты. Затем выступает отец Иларион[14] – молодой, степенный, гладкие волосы посередине разделены пробором. Он спрашивает: “Как мне лучше говорить – по‑английски или по‑русски?” Эта публика обычно так уважительно, так внимательно относится к иностранцам. Но сейчас вся аудитория хором умоляет: “По-русски! По-русски!”
Отец Иларион начинает. Он читает стихи, свой собственный русский стихотворный перевод с греческого “Гимнов Божественной любви” Симеона Нового Богослова (византийского мистика и святого XI века). И на этот раз эти мальчики и девочки снова захвачены его чтением. Некоторые глядят в пол. Некоторые кусают кулак. Когда отец Иларион заканчивает, наступает тишина, а затем неуклюжие рукоплескания. Марина уставилась на него, осоловевшая, как будто только что очнулась ото сна. Потом она поворачивает голову и смотрит в окно, где появилась радуга.