После обеда послушники снова собирались в «класс» полентяйничать до вечернего колокола; вечерню служили на рысях, словно взапуски; потом подавался ужин, всегда невкусный — заразившийся общим унынием синьор Грго все чаще искал утешения в рюмке. «Конечно, грех, но грех покаянный», — говорил он Баконе, поминая покойного Лейку.
Мы уже имеем представление, как проходила ночь в келье игумена, но и в других кельях не все было в порядке.
Тетка, чуть только запрется, сейчас же закуривает трубку и принимается разгуливать взад и вперед по своим двум комнатам. Курит, ворчит себе что-то под нос, пьет воду, поплевывает и ходит, покуда не свалится от усталости на постель как мертвый. Утром, когда Пышка распахивал окна, из них валил дым, как из трубы. Как-то Брне стал уговаривать его по-хорошему:
— Негоже так, брат Думе, ведь пропадешь раньше времени, — ты, знающий наизусть все поучения шаллеровской школы!..
Тетка с грустью сказал ему в ответ:
— Не беспокойся о моем здоровье, брат Брне! Прости, что говорю тебе прямо, но есть дела поважнее, куда поважнее, о коих следовало бы тебе побеспокоиться!
Буян по ночам читал дяде Бураку вслух, пока тот не заснет. Читал что вздумается, с пропусками, а то и с заду наперед, лишь бы тараторить: Бурак походил на некоторых мельников, которые засыпают только под стук мельничного колеса.
И новопосвященному дьякону Коту было не сладко со своим Кузнечным Мехом: спустя два часа после ужина тот долго «квасил» ноги в теплой воде с отрубями, потом через каждые два часа племянник должен был давать ему какие-то капли от одышки и какие-то болеутоляющие желудочные пилюли, — страдающий астмой Кузнечный Мех за ужином ел гораздо больше Квашни и почти каждую ночь его хватали колики.
Вертихвост жил один; сразу после ужина, не заходя в келью, он прохаживался по галерее, потягивая ракию и закусывая «по-гайдуцки» чесноком. Распалясь, он менял направление и принимался ходить перед кельей настоятеля, изо всех сил стуча каблуками, что весьма беспокоило Брне, но сделать замечание зловредному Вертихвосту настоятель не решался.
Другой бобыль, Сердар, обычно болтал с Косым. Мало того, что они не расставались по целым дням, «шатаясь от испольщика к испольщику, подобно бездомным псам» (как однажды выразился Вертихвост), но вдобавок еще пьянствовали по ночам в келье. Однажды, когда Сердар был в хорошем настроении, Квашня напомнил ему, что такое поведение не соответствует монастырскому уставу, на что Сердар едко возразил:
— А кто же здесь придерживается устава, милый Брне? С какой стати мне лезть из кожи, если все у нас пошло через пень колоду? В конце концов, ежели тебе не по душе, что якшаюсь со слугой, уступи мне Баконю, чтоб развлекал меня разговорами!..
Да и в большой трапезной по целым ночам горела свеча, из чего нетрудно было заключить, что бодрствует и Навозник.
Все в монастыре и днем и ночью шло не так, как надо.
И слуги отбились от рук. Корешок и Треска, улучив время, ставили верши и вечно ссорились с Увальнем и Белобрысым, которые доказывали, что заниматься рыбной ловлей могут только они, и поэтому старались встать пораньше и захватить лучшие места, предоставляя своим противникам сетовать на свою судьбу. Впрочем, к вечеру всякие раздоры прекращались и все — кузнец, мельник, скотник и оба паромщика — усаживались, точно родные братья, за новой кухней и «Христовой кровью» старались смягчить скорбь, которую будила в них ограбленная церковь.
Вначале всех их поражала странная ночная жизнь монастыря.
— Кой черт вдруг вселился во фратеров, и как раз сейчас, когда, казалось бы, самое время взяться за ум? — рассуждал Треска.
— Да, брат, словно все перебесились, — поддакивал Косой. — Что бы это значило?
— Думается мне, является им фра Лейка! — сказал Увалень.
— Молчи, скотина; будь так, разве он не явился бы и тебе, как покойный Дышло? — подмигивая кузнецу, возразил Корешок.
— Кто знает, брат? Ведь он поважнее дьякона и, может, не желает дружить с холопами! — вставил скотник.
— Но что за чертовщина с этим Квашней? С ним-то что?
Белобрысый опустил баклагу, отдышался и, как всегда, серьезно заметил:
— Свихнулся малость человек! После такого срама нечего удивляться, ежели человек с его душой заболеет с перепугу. А фра Брне все же человек душевный.
— Знаем его душевность! Обирала! Процентщик! Во всех наших приходах не найдется и одного мало-мальски зажиточного крестьянина, который бы не задолжал ему сто, двести, и даже триста талеров из четырнадцати процентов, — заметил Увалень.
Белобрысый рассердился.
— Верно, это мы знаем, но что ты скажешь о Кузнечном Мехе, о Бураке, о фра Сыче и прочих, которые дерут по двадцати с сотни? И разве наш фра Брне кого-нибудь пустил по миру с торгов, как они? Да в конце концов что нам до того; ты только ответь мне: разве для нас фра Брне не душевный? Измывается ли он над нами, как измывался этот осатанелый Вертихвост в тот день, когда остался за настоятеля?
— Что правда, то правда! — подтвердили все. — Дай бог здоровья фра Брне.
— Останься этот бешеный за настоятеля, он всю душу бы нам вытряс, — продолжал Белобрысый. — Вставал бы, брат, ни свет ни заря и копался, как муравей… Кто другой подумает — чудо какое! Но мы-то знаем, каков он был в молодости! Всласть покуролесил, ничего не жалел, все на баб ушло! Вот теперь и нет его беднее в монастыре. Да, он уж накопил бы для святого Франциска! Накопил… как моя покойная бабушка! Показывал бы счета, где положено, а сам набивал бы себе карманы. Ведь известно, каково под старость-то без гроша!
— Все знали об этом, и провинциал, и прочие фратеры, потому его и не избрали, — сказал кузнец. — Не беспокойтесь, ему никогда не стать настоятелем. Если Квашня и протянет ноги (не дай бог, конечно), то его сменит или Тетка, или фра Томе.
Вот какие беседы велись на посиделках. Как видно, особых причин завидовать Косому у них не было. Однажды, когда о нем зашла речь, скотник сказал:
— Боюсь, как бы этот козел нас не выследил!
— Кто выследит? — крикнул Увалень. — Косой, этот подожми хвост, этот трусливый заяц? Плевать я на него хотел! Ни за что бы не стал делать того, что он делает!..
— Что же он делает? — спросил скотник.
— Сводничает, вот что! Зачем же он каждый день таскается с Сердаром на ту сторону? — И Увалень запел плясовую:
Хоть немного и толста,
Все же Ела хороша,
Полюбовницей она
У Сердара-молодца…
— Тихо! — крикнул мельник.
— Чего там «тихо»? Кого мне бояться!
— Жбана! — шепнул кто-то.
— Все еще издеваетесь над Тодорином! — отозвался Увалень. — Клянусь пресвятой девой и ее младенцем, я бы его не поминал! Я мучил и дурачил его меньше любого из вас и все же боюсь, как бы не пришлось за это дорого расплачиваться, а вам тем более! Вы думаете, что Тодорин не отомстит?
— Тише! Тише! — закричали все, цепенея от страха. Кое-кто даже оглянулся, словно Жбан мог вдруг оказаться за спиной. Увальню захотелось еще больше их припугнуть, и он продолжил:
— Отомстит Тодорин, клянусь святым Франциском, которому он выколол глаз!.. А Тодорин-то, Тодорин, которого мы прозвали Жбаном, тот самый, что всякую минуту переспрашивал: «Я, что ли? Я?» — ну ладно, нас обманул, неучей, но как он натянул нос монахам! Вот что значит православный… Видите, я никогда не говорю «ркач», а всегда по-хорошему: православный; два сосуда, а бог один, они наши братья!
— Не по-товарищески с твоей стороны так говорить, — заискивающе начал Треска (словно и в самом деле его слушал Жбан). — Правда, мы балагурили с ним, шутили, потому что полагали его глуповатым, но зла ему не желали и не причинили, боже избави! И у меня нет никакой ненависти к Жбану!
И заречные как-то отбились от церкви. Правда, кое-кто приходил в келью к настоятелю, но уходил объятый смущением. Как только кто-нибудь появлялся, Брне тотчас отсылал племянника.