– Могу я поговорить с Тони? – ледяным тоном спросила я. – Это его дочь, мисс Долорес Прайс.
Когда папа взял трубку, я перебила его нервные разговоры ни о чем:
– С мамой проблема. Она странно себя ведет.
Он кашлянул, помолчал и снова кашлянул.
– Насколько странно?
– Ты понял. Очень странно.
Ни мне, ни Донне не улыбалось жить под одной крышей. Также ни Норды, ни мой отец не воодушевились идеей, чтобы мы с Джанет летом пожили у нас, а миссис Норд завозила бы нам еду и чистую одежду. Было решено, что я перееду к бабушке на Пирс-стрит в Истерли, дом в Род-Айленде закроем, пока мама не поправится.
До бабушки Холланд ехать было час. Я всю дорогу сжимала записную книжку с адресами девчонок, у которых вырвала обещания регулярно мне писать. Папа нервно поглядывал на меня в зеркало заднего вида. За нами тащился мебельный фургон, трясясь и покачиваясь из стороны в сторону. В тишине я нетерпеливо ожидала трагедии на дороге, в результате которой меня парализует, и это заставит родителей одуматься. Я представляла, как мы снова заживем втроем на Боболинк-драйв, и папа будет катать меня по двору в инвалидном кресле, по гроб жизни благодарный за мое прощение. А в дверях будет стоять мать с грустной улыбкой и чистыми блестящими волосами, как у девушки на шампуне «Брек».
С бабушкой папа говорил мало – сгрузил мой велосипед, занес чемоданы и картонки в прихожую, поцеловал меня в лоб и уехал.
Мы с бабушкой были осторожно-предупредительны друг с другом.
– Чувствуй себя как дома, Долорес, – нерешительно сказала она, открывая дверь в бывшую комнату моей матери. Там пахло сухостью и пылью. Разбухшие рамы не открывались, подоконник был усыпан дохлыми мухами. Когда я села на жесткий матрас, он затрещал подо мной. Я попыталась представить двенадцатилетнюю маму в этой комнате, но видела только Анну Франк на обложке ее «Дневника».
Всякий раз, поднимаясь или спускаясь по лестнице, я проходила мимо фотографии Эдди, моего покойного дядюшки. Торчащие светлые волосы, остриженные почти под ежик, глаза из-под густых бровей следили за мной со зловещей веселостью. Его улыбка казалась почти издевательской, будто он мог дотянуться из рамки и врезать мне под ребра.
На ужин был мясной хлеб и шпинат под белым соусом. Мы сидели вдвоем и молча ели – тишина нарушалась только случайным звяканьем вилки о тарелку или покашливанием бабушки. Когда она встала налить себе чаю, то сказала, обращаясь к плите:
– Запомни, мать не спятила. Это Тони взял на душу смертный грех, а не Бернис.
Вечером я прикнопила к стене коллаж с доктором Килдером и разложила свою одежду. Бабушка держала в комоде маленькие подушечки-саше, и когда я рывком выдвигала ящики, по комнате плыл запах старух из церкви с напудренными морщинистыми шеями и дребезжащими голосами. В углу нижнего ящика я увидела строчку, написанную красными чернилами прямо на дереве: «Я люблю Бернис Холланд. Искренне твой, Алан Лэдд». Ночью я дважды включала свет и вставала с кровати убедиться, что надпись на месте.
Бабушка включала телевизор на полную громкость и пеняла мне, что я еле слышно бормочу. Она по-прежнему обожала сериал «На пороге ночи». Иногда я брала из холодильника колу и нехотя садилась рядом с ней на диван, нарочно прихлебывая из горлышка.
– Надеюсь, ты не так сидишь в школе, – сказала бабка. – Настоящие леди так не сидят.
Я пролистала телепрограмму и напомнила, что у меня каникулы.
– Я в твоем возрасте ходила в епископальную школу и при выпуске получила медаль за манеры. Люсинда Коут думала, что медаль дадут ей, – она мне так и сказала. Коут походила на большой кусок сыра и очень любила себя. Но нет, медаль дали мне. А моя внучка даже не умеет правильно сидеть на тахте!
– На какой еще тахте? – спросила я, глотая колу.
– На диване, – сердито пояснила бабушка.
Она с ужасом смотрела, как я затыкаю бутылочное горлышко пальцем и трясу, а потом направляю вулкан пены себе в рот.
– Можно, я потише сделаю? – спросила я. – Я не глухая, между прочим.
По вечерам, вымыв посуду, бабушка ковыляла по дому со своим потрепанным молитвенником, перетянутым резинками, а затем усаживалась перед телевизором смотреть свои вестерны – «Бонанцу» и «Сыромятную плеть». Я на кухне надписывала безвкусные открытки с пожеланием здоровья маме и строчила многостраничные жалобные письма Джанет.
В первую же неделю бабушка сказала, что грех так тратить горячую воду, туалетную бумагу и свободное время, как я. Она не знает ни одной девицы, которая дожила бы до двенадцати лет и не научилась вязать крючком. В отместку я всячески ее доводила: за завтраком заливала яичницу кетчупом, по вечерам буйно отплясывала под свои пластинки, а бабка смотрела с порога. Специально для нее я подпевала: «Моя любовь – как жаркая волна!.. Это моя вечеринка, и я буду плакать, если хочу!» Однажды вечером бабушка начала вслух размышлять, почему я не увлекаюсь певцами, которые умеют вести мелодию.
– Кем это, например? – презрительно спросила я.
– Ну, допустим, Перри Комо.
– Этот старый динозавр? – фыркнула я.
– Тогда сестры Леннон – они ненамного старше тебя.
Я солгала бабушке, что одна из ее драгоценных сестер Леннон – Диана, бабкина любимица – родила внебрачного ребенка.
– Пф, – отмахнулась от моих инсинуаций бабушка, но ее губы задрожали, и она вышла из моей комнаты, перекрестившись на ходу.
На Пирс-стрит пахло выхлопными газами и жареной едой. Со звоном разбивались стекла, кричали люди, дети швырялись камнями.
– Ах, чтоб тебя, прости Господи, – бормотала бабка, когда машины с визгом проносились на большой скорости. Она говорила, что предупреждала своего мужа, моего деда, – надо было поступить так же, как врачи, юристы и учителя, уехавшие отсюда после войны. Но дед все тянул и тянул с переездом, а в 1948-м взял да и умер, оставив ее с двумя детьми на руках, да еще в доме с прохудившейся крышей.
– Этот дом – мой крест, и я его несу, – любила повторять бабка. Со временем она убедила себя, что живет среди «подонков общества» по воле Господа, который поместил ее сюда в качестве модели праведной католической жизни. Она не обязана переубеждать соседей, достаточно просто подавать хороший пример.
Каждый вечер на закате миссис Тингли, бабкина жиличка с третьего этажа, стуча каблуками по лестнице, спускалась со своим пучеглазым чихуахуа Сахарным Пирожком.
– Ну иди, иди покакай, Сахарный Пирожок, – всякий раз говорила миссис Тингли, пока песик нервно бегал кругами на поводке. При жизни мистера Тингли бабка считала, что пьяница он, а не его жена, но после кончины мистера Тингли доставка из винного магазина по-прежнему останавливалась перед нашим домом. Потолок моей комнаты был полом комнаты миссис Тингли. Единственным звуком, доносившимся сверху, было цоканье собачьих когтей по деревянным половицам, и я представляла, как миссис Тингли лежит там в кровати и тихо надирается виски.
Напротив бабушкиного дома стоял магазин под железной гофрированной крышей. В одной половине была парикмахерская. Мастер, тощий, но с двойным подбородком, большую часть дня печально сидел за своей витриной, читая журналы в ожидании клиентов. Вторая половина называлась «Империей павлиньих татуировок», и заправляла там худая пожилая женщина с крашеными черными волосами и в красных штанах, как у тореадора. Во второй день моего пребывания у бабки, когда я сидела на крыльце в ожидании почтальона, соседка помахала мне рукой. Она назвалась Робертой и попросила сбегать в магазин за пачкой «Ньюпорт». От сдачи она отмахнулась и ослепила меня экзотической историей своей жизни: когда-то она была замужем за глотателем шпаг, который сейчас сидит в тюрьме, где ему самое место. Ее второй муж, канадец французского происхождения, прости его Боже, умер. Роберта ездила со своим канадцем на Аляску и Гавайи, причем Аляска ей больше понравилась. Она видела убийство президента Кеннеди во сне за неделю до того, как оно случилось. А еще она вегетарианка с 1959 года, потому что открыла тогда банку говяжьего гуляша и увидела в ней крысенка.