Ян Волкерс
The Splendid Thirties[1]
Из книги “Назад в Ухстхейст”
На стене у нас в гостиной висело стихотворение, которое мой отец вывел готическим шрифтом еще во время Первой мировой войны, находясь дома на побывке. Заглавные буквы он украсил синими, красными и золотыми завитками, так что разобрать их было совершенно невозможно. Они напоминали скорее экзотических бабочек. Но мы все знали, что там написано, и читали, не всматриваясь. Заканчивалось стихотворение так:
Мука сегодня не так тяжела,
Как страх перед мукой грядущей.
И ежели в дом пришла беда,
То силу наш крест снести всегда
Даст нам Господь Всемогущий.
Однажды на верхнем этаже была протечка, вода просочилась через перекрытие и растеклась по стене на первом этаже, так что на следующее утро стихотворение под стеклом вспучилось и пошло пятнами. Отец вынул его из рамки и промокнул нижний край листа носовым платком, при этом “т” от “даст” исчезло. Ворча по поводу того, что на туши для рисования, которой он в свое время переписал стихотворение, была маркировка “водонерастворимая”, он осторожно положил стихотворение в шкаф сохнуть. И с тех пор всегда собирался заново написать это “т”, но руки так и не дошли, а стихотворение, подсохнув, скукожилось еще больше. Потом оно несколько месяцев пролежало под тяжеленной “Книгой Мучеников”, но и это не помогло. Иногда, когда я искал что-нибудь в шкафу, то наталкивался на него и читал: “…силу наш крест снести…” И всякий раз вспоминал о крахе нью-йоркской биржи в 1929 году, про который тогда столько говорили. Как будто бы стихотворение заранее предупредило нас о мировом экономическом кризисе. Но когда я это осознал, кризис свирепствовал уже вовсю, и покупатели, раньше приобретавшие в отцовском магазине деликатесы, уже все куда-то подевались. Если же кто-нибудь из старых клиентов все же заходил в магазин и спрашивал консервированные калифорнийские фрукты, отец вызывал меня из сада за домом и шептал в коридоре, чтобы я, обойдя дом сзади, со всех ног бежал за этими консервами к нашим конкурентам. Перед стартом я слышал, как он говорил покупателю: “Сейчас кто-то из детей принесет товар со склада”. Затем я мчался как одержимый в бакалейную лавку за углом. По дороге молил Бога о том, чтобы там не было очереди, ведь если я задержусь, станет ясно, что отец сказал неправду. А обратно я несся еще быстрее и слышал, как сироп с фруктами плещется в банке. Если я был дома, то отец посылал с этим поручением именно меня, так как я считался самым быстроногим. Но мне-то кажется, что дело было скорее наоборот. Я научился быстро бегать из страха, что отца выведут на чистую воду. Но, к счастью, теперь покупатели заглядывали в магазин совсем редко, так что почти никто не видел, что палочки ванили пересохли и стали похожи на угольные стерженьки. И что имбирь в большой стеклянной банке, на котором сначала появились белые кристаллики сахара, со временем превратился в коричневую жижу. И все же эта банка еще несколько лет стояла на полке, где-то в глубине. Пока отец не отнес ее в один прекрасный день в конец сада, где вырыл яму и вылил туда мутную слизь из банки. Он стал закапывать яму, но слизь предательски поглощала землю и только поднималась выше, так что в итоге отец положил сверху кусок старого триплекса и запретил нам на него наступать. Больше в магазине было нечему портиться, все остальное было картонным. Пирамиды из пачек кофе, чая и панировочных сухарей, их можно было обрушить, если посильнее подуть. Представители оптовиков тоже стали обходить наш магазин стороной, потому что поставки в столь мизерных количествах, которые нам требовались, их не интересовали. Даже представитель фирмы “Ван Нелле”[2], которого отец, цитируя их рекламу, всегда звал “Насладись ароматом”, потому что от толстяка постоянно пахло потом, — напористый тип с агрессивным пузом, торчащим из расстегнутого плаща, без спроса заходивший за прилавок, если в магазине никого не было, — далее он с течением времени забыл о нас.
Каждое утро, когда со всех клиентов были собраны заказы, мама просматривала их и со вздохом составляла список товаров, которые требовалось приобрести. После школы меня отправляли по магазинам. Я шел в “Ве-Ви-Во” покупать десять фунтов обычного сахара и пять коричневого. При этом я старался так встать позади всех покупателей, чтобы ко мне подошел хозяин магазина, симпатичный человек, догадывавшийся, в чем дело, и отпускавший мне товар без лишних слов. Но если меня обслуживал все же работник с жирными кудряшками, обрамлявшими бессмысленную физиономию, он не упускал случая сказать, ставя передо мной два больших пакета: “Да уж, вы любите сладкое”. Сгибаясь под тяжестью сумки, из которой торчали мешки и кульки, я порой обходил квартал, если видел вдалеке кого-нибудь из одноклассников. Потому что не смог бы им объяснить, что у меня в этих мешках. Они бы этого не поняли, подумали бы, что я ношу воду в море. Потому что в школе никто не знал, как плохи дела в магазине, ведь родители мне уже давно запретили приглашать друзей домой.
Незадолго до этого родители были вынуждены начать сдавать жилплощадь. Весь второй этаж они сдали двум студентам-медикам. Мы, дети, перебрались на чердак, а родители стали спать на складной кровати на веранде. Мне очень нравилось, что между нами и родителями находится этаж, занятый чужими людьми, но моя старшая сестра сказала, что боится, потому что один из студентов так странно смотрел на нее при встрече на лестнице. В магазине у нас тогда еще водились кое-какие товары; помнится, когда эти студенты полупьяные возвращались домой с девицами из города, они зажигали свет в торговом зале и спрашивали у своих подружек, чего им хочется. Они набирали ментоловых пастилок, коврижек и консервов и шли наверх. Но запасы в магазине к тому времени уже настолько сократились, что выявить недостачу было нетрудно. Родители заметили проделки наших медиков, пересчитали товар и в конце месяца включили стоимость недостающего в счет за комнаты. Студенты попросили расписать счет подробно, а когда мама дала им длинный список покупок, они поморгали глазами, но ничего не сказали. В туалете на втором этаже, которым нам не разрешалось пользоваться, так как там была настоящая туалетная бумага, и к тому же из экономии нам запрещалось спускать воду, студенты повесили изречение:
Если хочешь добрым слыть,
Ты обязан воду слить,
Не то от вчерашней пищи
Сегодня будет вонища.
Но отец велел им снять этот стишок. Через некоторое время он вдребезги рассорился с ними, после того как один из них заявил, что это негигиенично — когда в магазине столько детей, которые все трогают. “И вы еще смеете! — кричал отец. — И вы еще смеете рассуждать о гигиене! Каждую ночь новая девица в постели, это по-вашему гигиенично? Не потерплю больше блуда под своей крышей!” — и тут же выгнал их под зад коленкой.
После этого у нас жило семейство китайцев из Индонезии, глава которого учился в Лейденском университете. Детей было двое, Ван и Син. “У этих людей мы еще многому можем поучиться, — говорил отец. — Они обладают внутренней культурой”. Но однажды Ван просунул голову между прутьями решетки, огораживавшей лестничный проем на втором этаже, и не мог ее вытащить. Он орал во все горло, а его отец стоял рядом, тихий и взволнованный, и пытался пропихнуть широкие щеки малыша между прутьями, но это не помогало, голова застряла безнадежно. Тогда к ним наверх поднялся мой отец. Он оценил ситуацию, пошел в сарай и вернулся с пилой. От страха я убежал прочь, я думал, отец собирается отпилить эту голову. Ведь нельзя же, чтобы толстощекая китайская голова навсегда осталась торчать между прутьями. Спустя некоторое время я решил, что худшее, наверное, уже позади, и пошел посмотреть; я увидел дыру в решетке, где был выпилен один прут. Ван стоял, прижавшись к маме, которая осторожно поглаживала своими маленькими нежными руками его красную шею. Они кланялись и кивали моему отцу, осыпая его улыбками и словами благодарности. Но горе быстро забылось, и в тот же день мы с Ваном уже лазали через дыру туда-сюда. А потом наши жильцы переехали в Лейден, потому что езда на велосипеде в университет и обратно в любую погоду была для тщедушного китайского отца слишком утомительна. Но я подумал, что они съехали от нас, поскольку стали бояться нашего дома: однажды я услышал, как отец говорил, что китайцы не верят в Бога, а считают одушевленным все вокруг, даже неживые предметы.