Далее:
… Философия — это (по определению) не наука, точнее и обобщеннее — “не теория”[10].Если теория (в самом широком смысле, включающем и античную, и собственно научную формы) движется внутри эпистемы, снимая вопрос о началах бытия и мысли как запрещенный, чисто метафизический вопрос, или как строго конвенциальную проблему, то философия начинается там, где самодовольство дедукции или логики определения, или схематизм “эманации” кончаются, где насущно внимание именно к запрещенным вопросам, вне которых и дедукция, и логика определения, и лествица эманации неосновательны, взяты “на веру”. Философия вновь укореняет — уже в новых формах и поворотах (иначе, чем в схематизме философия — религия) фундаментальное и конструктивное сомнение в началах и в действительности извечного и всеобщего бытия, как оно представлено в теории. Культура такого сомнения в основательности теоретического движения(вывода, дедукции и — экспериментальной проверки) и есть собственное дело философии. Это означает, прежде всего, что философия целенаправленно сомневается в достаточности — для теории — необходимой доказательной и опытной верифицируемости, воссоединяя логические и внелогические (Праксис) критерии истинности (характерные для той или иной культуры), обращая — если остановиться в Новом времени — средоточие эксперимента в монаду самообоснования (и самоизменения) разума. Философия — это теория, избывающая себя изнутри. Доводящая себя до своего преодоления.
В античности это — фокусирование опытной очевидности, внимательности к живому бытию вещей — в умозрение внутренних форм (эйдосов).
В средние века — сосредоточение опыта толкований и уточнений Слова (от Евангелия до “цехового устава”) в подвиг уникального, неповторимого мастерства. Авторства. В этом подвиге личность может расслышать во всеобщей бытийной орудийности и порожденности — изначальный Замысел.
В Новое время это — связка — перевертень: реальный эксперимент — эксперимент мысленный — самообоснование философских начал науко — учения.
В XX веке… Снова ограничусь отточием (впрочем, я все время говорю о XX веке). Такое же отточие относится к не — теории (= философии) Востока, для серьезного разговора о котором необходимы специальные знания…
И еще одна грань апофатического определения.
… Философия — это (по определению) — не — искусство. Сопряжение и взаимоограничение философии и искусства есть третья необходимая пограничная сфера понимания сути философии. Философия, так же, как искусство, есть порождение (феномен и — исток) возможного бытия, как бытия “сверх — действительного” есть сфера из — мысленного бытия (можно сказать, что и в философии — как в искусстве — воображение обретает смысл разумения, т. е. — во — ображения всеобщего бытия…). Но определение философии, вместе с тем, “отрицает” искусство, есть форма его преодоления, поскольку в искусстве раскрывается всеобщность особенного, этого “произведения”, этой личности; в философии — раскрывается особенность всеобщего (бытия, исходно определяемого как всеобщее и единственное). Здесь — в философии — раскрывается всеобщность (самостоятельное бытие) моего разума. Уже — не личностного, но — извне обращенного на личность, и в этом смысле — анонимного, хотя личностью философа (и только ею) актуализированного.
Извечное дело философии заключается в том, чтобы обращать эстетическую, художественно воплощенную “горизонталь” общения личностей (именно — личностей, т. е. индивидов, общающихся на грани последних вопросов бытия) — в невозможную онтологическую “вертикаль”, — т. е. в общение моего индивидуального ума с моим — мною из — обретенным — всеобщим разумом — в общение моего смертного этого бытия — с моим насущным (для меня насущным) всеобщим изначальным бытием, — самобытием мира. Бытием не — воображенным. На — сущным. В этом обращении абсолютное воображение (“имагинативный абсолют” Я. Э.Голосовкера)[11] сосредоточивается и переплавляется в абсолютный разум, в пафос понимания. В философском разуме возможностное (во — ображенное) бытие есть, — понимается как извечное и внеположное разуму, — но не воображается. Иди, как в логике Гегеля: разум — в идее метода — внеположен самому себе. То есть снова философия — это искусство, само избывающее себя, — в самих своих началах, в своем онтологическом пафосе.
Но это обращение обратимо.
Искусство обращает эту — разумом этой культуры выстроенную — “вертикаль” — в “горизонталь” личного общения, в плоть реальных художественных произведений. Причем каждое такое обращение изначально. Однако в искусстве всегда сохраняется, уходит в подтекст и укореняется исходное (?) предположение философской вертикали[12]. Художественное произведение — в эстетическом пафосе данной культуры — вновь и вновь обращает всеобщность разума (этой культуры) — во всеобщность художественного воображения (речь, конечно, не идет о мере осуществления). Но и в философской мысли всеобщий разум также несет в себе свое “заподлицо” — скрытую всеобщность воображения. Философский разум неявно под — разумевает — как свою предпосылку — всеобщее бытие в пло(т)скости художественного произведения. (В XX веке эта тайная работа разума становится явным предметом философского размышления.) И все же. Основная эстетическая работа мысли (автора и читателя) и основное эстетическое наслаждение всегда возникают и существуют в сознании (эмоции включены в эстетическое осознание) того, что — воображенный художником и — вместе с тем — угаданный, как извечно, — где‑то за седьмым небом существующий — мой мир — есть только и исключительно пло(т)скость произведения: полотно и хаос красок; обломок камня; гармоническое сочетание звуков; причем бесконечная, извечная художественная (шекспировская или — пушкинская) вселенная — под взглядом зрителя — кругами расходится, порождается из жестких рамок “полотна” (и — остается “внутри” этих рамок). Предполагаю, что ясно, — столь же существен обратный вектор художественного наслаждения, — осознание извечности и угаданности воображенного и воплощенного художником мира …
Основная философская работа мысли и основное мыслительное наслаждение (автора и читателя) всегда осуществляется в процессе безвозвратного осмысления того, что за потоком воображения, предположения, логических начал и логических следований, за порогом книги — открывается, актуализируется реальный или — сверх — реальный мир, как он есть, или еще глубже — как он возможен" в себе", но с непременным условием (обратным искусству), что все следы воображения стерты, невозвратно забыты, “леса” изобретения отброшены. Рамки “произведения” сведены “на нет”, ушли в нети… Если не считать мгновенного (в прочтение и в текст включенного) начала встречной, спорящей работы читателя — философа, вымысливающего столь же всеобщий и столь же бесконечно — возможный мир, существующий, впрочем, только на грани с исходным философским миром, только в их взаимопредположении. В философской мысли (в отличие от поэтики) возможность, предположительность полностью перемещается в сферу определений самого бытия, навсегда покидая сферу мастерства, домен субъективной мысли[13].
Правда, опасный и соблазнительный запашок художественной изобретаемости остается (и должен оставаться) на самом донышке даже наиболее понимающих философских систем. Но это уже отступление.
Сейчас надо подчеркнуть иное. И эстетическая и философская мысль существуют только во взаимопредполагании и взаимоотталкивании.
Орган такого взаимоопределения разума и — воображения (в их абсолютном смысле) — идея предполагаемого бытия. Вне внутренней художественной эстетической предполагаемости (“как если бы”) бытие насущное, порождающее философскую мысль, превращается в бытие наличное, сущностное (в теории) или — становится объектом веры — как бытие сверхсущее, Бытие Бога[14].