Наводчик Лысуха — тихоня, но и юморист, и большой обманщик, рассказывал интересные истории (что-то подобное на гоголевское), которые, наверное, сам и сочинял. Обычно он разговаривал по-русски, а рассказывал на украинском языке, получалось очень колоритно. И вот он, Иван Лысуха, когда Павлов отлучался — лечил у санинструктора чирей (от фурункулеза страдала половина батареи), начал подбивать расчет на сговор против Павлова: чтобы проучить его, накрыть «темную», так проучивали хвастунов, нахалов, человеконенавистников в деревнях; помогало, добрели хулиганы, начинали уважать людей.
Привлекательная идея. Но мне, гуманисту, она не понравилась: шестеро на одного!
— Ты, командир, можешь не участвовать!
— В штрафную роту захотели? Если он зарядить не сможет — пощады не будет.
Отстали мои ребята.
А Павлов портил воздух и делал разные пакости «чистюлям», «святошам», как он называл Кошелева, меня, Лысуху. За что он не любил нормальных людей?
Попробовал я говорить с комбатом, чтобы Павлова отослали в другую часть. У того глаза полезли на лоб.
— Ты что, чокнутый? Лучшего заряжающего! Кто его заменит? Монах Кошелев?
И отослали. Гришу Кошелева. Замполит постарался! Знал о Гришкиной набожности и побоялся: дойдет до начальства — накивают ему, замполиту, мол, не умеет воспитывать.
А я очень болезненно пережил отсылку Кошелева. Будто брата лишился. После войны я, атеист, жене не сказал, как мне не хватало его молитв под звон гильзы — боевой тревоги, а потом отбоя; в 1941 году немцы еще пытались бомбить батареи, попадания случались редко, но были: на одной батарее «московского полка» (из тех, что обороняли Москву) бомба упала в центр батареи, на командный пункт. Погибло больше половины личного состава: комбат, замбат, командиры взводов, расчеты дальномера, ПУАЗО, часть людей из орудийных расчетов.
Самый противный «подарок» Павлов поднес мне под Новый, 1942 год. Я командовал четвертым орудием. А самый близкий мне человек, земляк из одного района — Тереховского — и однокурсник, вместе заканчивали техникум, вместе призывались из Гомеля, вместе служили в учебной батарее, — Николай Литвинов. Настроение под Новый год поднялось: разгромили немцев под Москвой, налетов вражеских стало меньше, правда, порт был пустой, караван не пришел. (Через много лет из мемуаров Черчилля я узнал, что после разгрома первого каравана — из 39 грузовых и конвойных судов до Мурманска дошло всего 14 — Черчилль вообще был против того, чтобы посылать помощь СССР Северным морским путем, только через Иран; Рузвельт победил — за этот путь выступил, и 1942—43 годы были пиками загрузки Мурманского и Архангельского портов.)
Мы наивно поверили, что 1942 год будет годом победы. И мы с Колей с почти детской непосредственностью договорились встретить Новый год по-особенному; словно от того, как мы его встретим, зависит победа. А как встретить? По-гусарски! С выпивкой! Нам в обед выдавали по сто граммов, «наркомовских». Не будем пить дня два-три, насобираем в фляжках граммов по 200–300. И выпьем в котловане или в столовой по двойной дозе. Не было бы только в полночь летной погоды.
Не повезло. Было ясно. В небе — праздничные многоцветные полотнища северного сияния. И непрерывно гудел вражеский самолет. Немцы использовали новую тактику: массовых налетов в долгую полярную ночь не делали. Но пускали по одному-два бомбовоза, тот сбрасывал в черный, между белых снегов, залив бомбу и долго кружил над городом, на смену ему прилетал другой — и так всю ночь. Сначала мы по этим одиночкам вели заграждающий огонь — выстреливали за ночь сотни дорогих снарядов, которые привозили с далекого Урала, где их делали дети, женщины, старики.
Немецкую хитрость — опустошить арсенал боезапасов, обессилить за ночь людей — быстро раскусили не только генералы, даже рядовые высказывались на этот счет. Появился приказ: огонь вести только по тому самолету, какой ловили прожекторы. Ловили нередко, но вели минуту-две, умели фашисты выскальзывать из ярких лучей.
В двенадцать наступила тишина: немцы тоже встречали Новый год. Мы продолжали дежурить на двадцатиградусном морозе. Но через час Баренцево море преподнесло нам подарок — внезапную облачность и метель. Отбой тревоги. Спать! Бойцы мои уснули мгновенно, не обращая внимания на павловскую «пальбу». Дежурить я оставил Кошелева, не его очередь, но он никогда ни от чего не отказывался. Я ждал друга своего. Николай явился часа в два ночи. Кошелев дернул меня за ногу (я ложился возле дверей, чтобы по тревоге выбежать первым).
— Товарищ сержант, к вам Литвинов.
Из вещевого мешка, служившего вместо подушки, я достал алюминиевую фляжку, кусок уже подсохшего хлеба.
Вьюга засыпала котлован — попотеем завтра.
— Где? — спросил я у Николая; Кошелеву о своей задумке сказали. Он вздохнул и сделал движение рукой — словно перекрестил.
— В столовке.
— А если там командиры отмечают?
— Нет, они в своей землянке. Я слышал.
«Столовка» как раз ближе к моему орудию: шагах в полусотне, в низине. Собственно говоря, никакой столовой не было. Дощатый низкий барак, в котором размещались кухня с двумя котлами и каптерка, из самых надежных, толстых досок, которую старшина закрывал аж на два замка: там лежали продукты — хлеб, треска, крупа; водку комбат держал в своей землянке. То, что называлась громко «столовая», — небольшая комнатка с одним длинным столом, где в летную погоду могли сесть не больше двух расчетов, что случалось редко. Остальным разносили в термосах. И счастье, если можно было поесть в землянке, чаще — возле орудия, возле приборов, где суп на дне котелка замерзал, ложкой выскребали льдинки.
«Столовка» не закрывалась. Туда мы с Кошелевым и шмыгнули, как воришки, чтобы встретить год 1942-й. Все же в затишье. Кухня еще дышит остатками тепла и запахами уже давнего ужина. По кусочку трески не повредило бы! Но где там! Закрыто. Да и кто мог оставить для нас эти куски?
Кружку держал Николай. Я на ощупь налил граммов сто.
— Ну, за Новый год!
— Нет, давай ты первый. За Победу!
— Ну, дорогой Коля, дай нам Бог дожить до нее — до победы.
— Ты как Кошелев.
— Кошелев — святой человек. Ну, будем!
Я отхлебнул из кружки и. хуже, чем опекся. Не водка! Гадость! Мгновенно сообразил, что в моей фляжке. И чья это работка. Выплюнул. Выплеснул из кружки.
— Ты что? — удивился мой друг.
— Моча! Павлов!
Николай выхватил фляжку. Понюхал. Засмеялся. А меня вытошнило слизью: желудок был пустой. Из Николаевой фляжки выполаскивал рот и не глотал — выплевывал.
Не было бы так противно, если бы это не была моча грязного животного. Он. он подсмотрел, что я собираю водку, вылакал все триста граммов, и пьяным его никто не заметил. Но за что такая злая, противная, нечеловеческая месть? Что я ему сделал? Ну, выпей, ворюга, налей воды, вон оно рядом, озеро, из которого пьет весь Мурманск! Ничего себе землячок. Подлец из последних подлецов! Почему у человека столько злости?
Николаевой водкой немного прополоскал рот, продезинфицировал желудок, но какое могло быть после такой «встречи» настроение? Какой праздник?
Весь тот день, первый в новом году, не мог есть, только вспомню — тошнит. Санинструктор Алеша Спирин встревожился, спирту не пожалел, но и спирт не помог.
— Чем ты мог отравиться?
Комбат заставил старшину и повара всю каптерку перетрясти: ничего не испортилось? А что могло испортиться в такой мороз? Хорошо просоленная треска?
Шестьдесят лет в каждую новогоднюю ночь за самыми шикарными столами я вспоминаю, чего глотнул в далекую полярную ночь, и мне делается нехорошо: пить — пью, а закусывать не могу, даже самыми изысканными блюдами. О том приключении рассказал однажды Андрею Макаенку, и он смеялся на весь дачный поселок. Маше, жене, рассказал только под старость. Она не смеялась, сказала:
— А ты идеализируешь людей.
Разве всех своих героев я идеализировал? Бородка, Гукан, «челноки» из «Сатанинского тура». А в «Атлантах»?