Господин Карстенс в кабинете физики сидел за столом на особенно высоком табурете, благодаря которому он должен был казаться не таким маленьким.
– Здесь есть клиенты, которые никогда и ничего не поймут в физике, – сказал он в понедельник утром с глубоким вздохом.
А во вторник он был мертв.
На траурном собрании в актовом зале директор Гаудекет счел необходимым вкратце сообщить о семейных обстоятельствах господина Карстенса. Так мы узнали, что у учителя физики не было жены, но было два «подрастающих сына», о которых ему приходилось заботиться в одиночку. Директор опустил важные подробности. Была ли жена господина Карстенса еще жива? Или подрастающие сыновья отныне совсем одни на всем белом свете?
Так или иначе, а подробность о сыновьях придала этому смертному случаю какой-то человечный оборот. Кроме учителя физики, который стыдился своей малорослой фигуры и из-за этого ни разу за урок не осмеливался слезть с высокого табурета, он внезапно оказался еще и отцом, чьего возвращения с работы с нетерпением ждали два подрастающих сына.
Но сыновья всегда оставались за кадром, никто никогда не видел их живьем, что практически полностью сводило человеческую перспективу на нет. Теоретически нельзя было даже исключать, что они чувствуют такое же облегчение, как и мы. Да, возможно, подрастающие сыновья в первую очередь чувствовали облегчение, потому что они наконец могут делать, что им заблагорассудится, – каждый вечер брать еду в закусочной и до поздней ночи смотреть телевизор, – и потому что им больше не надо ходить по улице рядом со слишком маленьким отцом.
Но подобные возможности никогда не рассматривались во время траурных собраний в актовом зале лицея имени Спинозы, так что в конце концов оставался только образ двух подрастающих сыновей, которые сидят в темной кухне перед пустыми тарелками и чего-то ждут, потому что больше некому о них позаботиться.
Госпожа Постюма жила одна на десятом этаже многоквартирного дома рядом с выездом в сторону Утрехта. Как-то раз я приходил к ней домой, чтобы обсудить книги из списка литературы по английскому языку. Из окна гостиной были видны гребцы, проносящиеся по неподвижной воде Амстела. А потом, с наступлением темноты, я видел огоньки машин на шоссе, идущем через Утрехтский мост. Где-то тикали часы. Госпожа Постюма спросила, не хочу ли я еще чашку чаю. Мы тогда надолго застряли на последней книге в моем списке. У госпожи Постюма были коротко стриженные волосы, мелкими кудряшками свисавшие на лоб, и высокий голос без настоящих басовых обертонов, какой часто бывает у женщин, ни разу в жизни не испытавших оргазма. Это был голос, который порхал по комнате, как птичка, нигде не присаживаясь, словно он нигде не был закреплен и не был по-настоящему связан с землей, как и сама госпожа Постюма в своей квартире на десять этажей выше мира и людей.
Теперь я отчетливо слышал, как этот голос предлагает мне не чаю, а чего-нибудь другого; у нее в холодильнике, наверное, еще стоит бутылочка пива. Я видел, что в ее полном ожидания взгляде что-то сломалось, когда я встал и сказал, что самое время идти домой. Что-то в ее лице почти незаметно сменило цвет. Выйдя на улицу, я еще раз посмотрел наверх, на десятый этаж этого многоквартирного дома, но по лампочкам на галерее было не угадать, какая квартира ее.
Когда госпожа Постюма однажды утром не появилась в лицее имени Спинозы, большую тревогу забили не сразу. Только гораздо позднее мы услышали, что пришлось взламывать дверь ломами. Но в своей траурной речи Гаудекет ни разу не обронил слова «лом». По всему было заметно, что директор не смог найти никакого узлового пункта, чтобы выстроить вокруг него свой рассказ. На этот раз не было ни подрастающих сыновей, ни других горьких или согревающих душу подробностей, которые могли бы очеловечить найденную мертвой в своей квартире госпожу Постюма. Гаудекет не пошел дальше, чем «ее огромная преданность нашей школе и ее ученикам», что в полупустом, освещенном ярким неоновым светом актовом зале совсем не прозвучало, будто уже именно там и именно тогда могло начаться окончательное забвение.
А потом был еще один эффектный конец – конец со стрельбой, осколками стекла и кровью. Не прошло и получаса после ночного приземления в аэропорту Майами, как Харм Колхас («Харм» для учеников старших классов, которым он преподавал обществоведение) повернул не туда на взятой напрокат машине, белом «шевроле-малибу», и попал (по Гаудекету) «не в тот район».
Двоих мужчин, у которых он спросил дорогу на слабо освещенной заправочной станции, так никогда и не нашли. Похоже, что Харм Колхас еще попытался поднять дверное стекло и быстро уехать задним ходом, но при последнем маневре застрял у припаркованного автомобиля. Согласно протоколу допроса свидетеля, хозяина той автозаправки, один из мужчин как раз смог просунуть дуло пистолета в щелку дверного окошка. Между тем второй мужчина открыл огонь через лобовое стекло.
Харм Колхас носил довольно модные вельветовые брюки, а на плече у него висела бисерная сумочка, из которой он к концу урока извлекал на свет пачку табака для самокруток «Яванские парни». По школьным коридорам он передвигался легкой пружинистой походкой.
Хоть как-то связать между собой эти два образа – с одной стороны, брюки и бисерная сумочка, а с другой стороны, наполовину высунутый из машины труп с изогнутой в странном кивке шеей – не получалось. Казалось, что коридоры, классы и актовый зал лицея имени Спинозы были самым немыслимым вступлением к насильственному концу из американского фильма категории «Б».
Во время традиционной минуты молчания я думал о заправочной станции на другом берегу Атлантического океана. Я представлял себе подсвеченные красные буквы вывески «Тексако» и красно-синие полицейские мигалки. Агенты полиции жуют жвачку, на них темные очки, хотя уже далеко за полночь.
Я пытаюсь рассмотреть смерть Харма Колхаса в перспективе. Вот он прилетает в аэропорт Майами, получает в прокатной конторе ключи от белого «шевроле-малибу», идет по парковочной площадке под ослепительно звездным небом… Его бисерная сумочка и в Америке висела у него на плече? Запасся ли он пачками «Яванских парней», чтобы не оказаться без курева?
А думая о сумочке и пачках табака, я осознал, что должен вернуться еще дальше, к регистрации в Схипхоле, к путеводителю по Флориде, который он листал на высоте десяти километров над Атлантическим океаном, к радостно-напряженным мечтам о странах на американском берегу. Или, может быть, все это началось еще раньше, когда он натягивал носки и обувался утром в день отъезда. Харм Колхас, в своих вельветовых брюках, стоит перед зеркалом и проводит рукой по волосам.
Но и в этом случае не было ни жены, ни подрастающих сыновей, с которыми следовало бы попрощаться. Учитель обществоведения был еще молод и холост, «в расцвете лет», как прочитал по бумажке Гаудекет. Он мог ехать в аэропорт в одиночестве, и ему не нужно было ни к кому оборачиваться, чтобы помахать рукой после таможенного контроля. Очень вероятно, что он еще прошелся по магазинам дьюти-фри. Потом число людей, видевших его живым, быстро убывает, пока он наконец совсем не исчезает из виду.
Тело учителя истории Ландзаата не нашли, поэтому и траурного собрания в актовом зале в память о нем тоже никогда не было. Ведь когда человек пропадает без вести, всегда есть надежда, что он еще где-нибудь объявится. Что в один прекрасный день он сам придет сообщить о себе – в отделение полиции или на отдаленную ферму за многие километры от места, где он исчез, – порядком не в себе, потерявший память, в грязи и в порванной одежде, но во всяком случае – слава богу! – целый и невредимый.
Но с течением дней и недель эта надежда таяла. В кабинете истории еще целый учебный год продолжала висеть его фотография. Просто из нерадивости, потому что никому не пришло в голову ее снять (как знать, может быть, она висит там до сих пор). Со временем ее уголки начали заворачиваться, а цвета потускнели. Это была маленькая фотография, сделанная поляроидом, на которой господин Ландзаат улыбался, до самых десен обнажив свои характерные длинные зубы. В его глазах виднелись две красные точки от фотовспышки. Волосы были влажные – наверное, от танцев на школьном празднике, куда взяли поляроид.