Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это неестественное разделение мы встретим на нашем востоке Европы рано. Например, в правовом документе X–XI веков, Русской Правде, заметно различение виры, штрафа за убийство, 80 гривен за тиуна княжа в городе, т. е. среди его граждан, и только 12 гривен за того же тиуна княжа, но сельского; столько же за полевого бригадира, ратайного, с различением между городом и селом как между оккупантами и населением. Территория отвечала за безопасность представителей власти, которые на ней появлялись, и автоматически наказывалась за ущерб ему. Та же круговая порука сельского населения продолжалась во времена Кюстина.

Обычай, обычное право, а именно общинное, общественное владение землей, без закрепления ее за юридическим владельцем, сосуществует – на протяжении веков – со спущенным сверху, из правящей военно-государственной силы, законом. Неюридический, реальный владелец земли, если можно так сказать, – интимный, сросшийся с землей натурой, нравом и родным языком, – откупается от пришедшего со стороны правителя тем, что идет к нему в подчинение. Он отдает власти при этом себя, свою силу, свое время, но не свою землю и не свою почвенную связь с ней. Юридически земля может принадлежать тому, кому определит утвердившаяся власть, однако связь с ней формального владельца непрочная, неорганическая. Она ограничивается получаемым с земли доходом, первоначально данью. Коренной житель срастается с почвой и подобно почве позволяет наступить на себя, топтать себя. Такое отношение человека к земле и оккупанту подробно описано западными социологами на старом традиционном отношении черных к белым в Америке. Подчинение черных здесь было разыграно, часто комически подчеркнуто. Игра в подчинение принадлежит к стратегии покоренного класса, который именно в силу своего низшего положения оказывается ближе к почве, к земле. Подчиненный хочет быть или казаться как можно ниже. Положение под ногами правящих через розыгрыш перевертывается в отношение превосходства, насмешки, покровительства, показной добродушной или скрытой манипуляции хозяином.

Можно называть разными словами – земля, натура, нрав, почва, низ, беря их почти наугад, – вещь осязаемую, более надежную чем ее определения. Я имею в виду связь человека с землей, которая укрепляется, например, поколениями выживания на земле без посторонней помощи. Эта укорененность ощущается и не бросается в глаза. Сила, блеск власти бросаются в глаза. Кюстин видит реальную беспомощность красиво одетых в орденах и чиновных отличиях упитанных начальственных тел и нестойкость правящей пирамиды, которая держится не своим трудом, а задавленным основанием пирамиды. При виде нестойкой постройки становится ясно:

Или цивилизованный мир не позже, чем через пять десятков лет, вновь покорится варварам, или в России свершится революция куда более страшная, чем та, последствия которой до сих пор ощущает европейский Запад (I, 157)[78].

Наполеон тоже предсказывал, что Европа станет казацкой, если не станет республиканской. Революцию видели вблизи в те годы Мицкевич, Белинский и многие другие. Интересно ощущение угрозы от русского порядка. Наполеон оправдывал свой поход на восток тем, что Европа неблагополучна и не в безопасности, пока на Востоке высится эта неопределенно громадная величина, Россия. Как государственное образование она многим видится шаткой, нестабильной, колоссом на глиняных ногах, гнилой стеной. Угроза стало быть не в государстве – Европа в предсказании Кюстина покорится варварам, не царю, – а в восточной стихии. Чередующиеся самодержцы в России скорее сдерживают стихию и охраняют от нее Европу. Имя самой стихии остается неизвестно; неизвестность, скрытность, непросвеченность – одна из ее черт.

В России всё покрыто тайной, на всём лежит печать главной здешней добродетели – сдержанности; всякий почитает большой удачей лишний раз выказать свою скромность (I, 158).

Это и частые сходные замечания Кюстина говорят о скрытности рабов в деспотии. Как если бы свободный, Кюстин, мог высказать тайну. Но и он ее не знает. Деспотия уходит в склад, уклад народа. Восток, даже если это восток Европы, загадочен.

О России легко высказать целый набор очевидной критики. Стандартный диссидентский набор кюстиновского времени включает самовластие, бесправие в смысле отсутствия сколько-нибудь отчетливого права, беззаконие, угнетение большинства, рабство; несоразмерно большая часть населения в заключении, политические узники на цепях в страшных подвалах, замерзающие до смерти в мороз извозчики, которые вынуждены дожидаться господ на улице хорошо если возле костров, сокрытие числа солдат, гибнущих на маневрах, порка крестьян, продажность судов, чинов. Эти сведения Кюстину охотно предоставляют его информанты, вовсе не только поляки и другие иностранцы в России, но и сами русские, легко проговаривающие всю эту критику о своей стране. Точно так же как на любого иностранца-путешественника и в XI веке, и в XVI, и в XX, и в XXI честный житель этой страны выгружал примерно одинаковый набор справедливой горечи о своей ситуации. Чутье между тем подсказывало Кюстину, что в однозначном черном отчете о России есть такая же, разве что противоположная, неправда, как и в потоке официальной пропаганды, которая выдавала картину превосходного благополучия, щедро расходуя средства на издания, на ухаживание за пишущим посетителем-иностранцем.

К устройству своего государства и права в странах Запада, Америке, Германии, Франции относятся более деловито и почти так же прагматично, как к устройству своего домашнего хозяйства. Устройство может быть похуже или получше, но это более или менее технический вопрос. В нашей части мира, не только у нас, но и например в странах Ислама, строй чаще чем об административных недостатках заставляет думать о правде и неправде, вере и Боге, о последних вещах (о смерти, о цели жизни). Для западного человека экзистенциальные проблемы в полной мере существуют, но скорее отдельно от проблем администрации, выборов, налогов. Наоборот, среди наших реалий в метафизику – в проблемы добра и зла, доброты, искренности, лжи, сокрытия, человеческого своеволия, самоуправства и в решение этих проблем – внедряешься быстро почти при первой же встрече с милиционером, с органами местного самоуправления.

Метафизический воздух среды заражает Кюстина. Он живо задет сокрытием в России главных вещей – неискренностью, уклончивостью в разговоре о силе, власти, источниках богатства. Непосредственности чувства и свободы слова Кюстин не видит ни у кого. Следовательно, он ожидает этого здесь от всех. Во Франции у себя ожидать честности, прямоты, достоинства он мог, но требовать исповедальной честности ему не пришло бы в голову, и понятно почему. В устроенном правовом государстве, где вопросы упорядочения общества во многом решены, почти каждый встречный погружен в свое конкретное дело, профессию, корпоративные интересы, общественные связи; к французу так просто с разговором о последних вещах, о добре и зле, не подступишь. У русских, наоборот, как замечает сам Кюстин, из-за общей неустроенности ни у кого нет своего твердо определенного дела, поэтому для всех на передний план выступает и преимущественно обсуждается по существу только одно дело центральной власти.

В истории России никто, кроме императора, испокон веков не занимался своим делом; дворянство, духовенство, все сословия общества изменяют своим обязанностям (I, 157).

Русским таким образом в отличие от занятых своим делом французов естественно говорить о последних вещах, о жизни и правде; им кроме этого делать, строго говоря, нечего. Для Кюстина в России отчаянно не хватает божественных даров душевного чувства и вольного слова у всех. Так ему не хватает античной гармонии в русских литературных и архитектурных подражаниях. Он ее ищет потому, что уже увидел в России древность в ее натуре; он не находит ее в искусстве. О. А. Седакова как-то сказала, что в России многого нет, но среди этого многого есть такое, чего нет именно только здесь. Здесь вспоминается Рильке: Россия граничит с Богом.

вернуться

78

К. Леонтьев боялся революции, которую ждал от тех же причин (республиканского европейского уравнения).

17
{"b":"586157","o":1}