После лица Пилад с нервной старательностью вытер руки. Волосатые и огрубевшие, они уже совсем не напоминали прежние, когда-то единственные среди сверстницких уверенным движением раскрывавшие садовым ножом рот молчаливой лягушке. Смежив глаза и еле заметно шевеля губами, Пилад принялся что-то подсчитывать, но результат был уже известен.
Не раздумывая долго, он отложил полотенце, разделся и полез в немой чугунный саркофаг, белый, но жаждущий хоть раз одеться багряным. Сидя на корточках и подставив уставшую спину теплым струям, Пилад вдруг увидел прямо перед своим носом бутылку шампуня, чужую, никогда не встречавшуюся прежде. Она стояла на краю ванны, неуверенно наклонившись, готовая упасть к нему на колени. Он не стал знакомиться. Вместо этого поспешно поднялся, почти что вскочил, будто завидел надвигающуюся крысу, и огляделся. Кроме шампуня тут же была выслежена чужеземная зубная щетка… И пузырек без этикетки с неизвестным мутным содержимым, и несколько подозрительного вида извитых волосков на голубоватом кафеле.
Пилад ошарашенно водил головой из стороны в сторону, цепляясь взглядом то за тот, то за другой пришлый предмет. Подоспел и внезапно ударил в нос посторонний запах, скверным чудом не отмеченный раньше. Пилад брезгливо выключил воду и освободил ванну. Два полотенца со змеевика были тщательно ощупаны и обнюханы. Наконец Пилад выбрал вызывающее наименьшие сомнения и нерешительно поднес его к успевшему озябнуть телу.
В кухне горел свет – еще один вопрос к усыпленному вниманию. Держа стеклянную дверь непрерывно в поле зрения, Пилад быстро проследовал в свое убежище. Немного постояв на пороге и не найдя ни звука, он ощупью пересек комнату и бессильно опустился на стул. От скрипа повеяло смутой и старостью – никто не отозвался из темноты.
11
Весна быстро прятала город под свой яркий подол, развевающийся во все стороны, однако успевающий при этом расторопно, словно на средневековых полотнах, прикрывать наиболее телесные места ее молодой заносчивости – храня изощренность целомудрия. Ради строптивой и обращенных к ней умов. От ее свежего дыхания, чуть кисловатого со сна, стало еще теплее. Здания же повсюду продолжали отапливаться. Все окна были растворены. Зал, где работал Нежин, занимал целый этаж. Вкатывающийся в душное помещение ветер не находил препятствий, весело носился между столов и стульев, но, глянув в беспросветные лица, с ужасным завыванием вылетал вон уже с противоположной стороны здания, оставляя за собой неуклюжих, разомлевших от непривычного солнца шмелей. Не проснувшиеся до конца, они ошалело кружили над столами, но быстро уставали и падали вниз. Нежин то и дело бегал к открытой фрамуге с очередным мохнатым гостем на листе бумаги. И тот, немного покружив на свободе, чаще всего возвращался. Но всю безысходность своих стараний Нежин осознал, лишь увидав над перегородкой лицо Бергера и его улыбку вслед за невнятным хрустом.
Нежин не забыл наставления, извергнутые на него в затемненном пыльном кабинете с взводом пошлейших статуэток и портретом какого-то ряженого под потолком. Он не забыл о своих новых привилегиях, но продолжал сбегать из дома. В основном – от нестерпимости звука, издаваемого ломающейся привычкой; но и со страха тоже. Странно: среди этих, чужих ему людей он хоть и не был самим собой, но чувствовал себя гораздо покойнее.
Отныне за ним не следили, и Нежин сообразил, что в настоящем случае не интересует никого принципиально. Как видно, слух разошелся, и даже ясная Миша без каких-либо объяснений стала подчеркнуто холодна, переехав из звучного майского утра в сухой октябрьский вечер. Постепенно Нежин утратил свою редкую способность не замечать ничего вокруг, сокровенные образы потускнели, а панорамы упрямо вытягивались памятью одни и те же. Вместе с тем он начал ощущать некий необъяснимый стыд перед всеми и через какое-то время стал незаметно покидать службу в тот момент, как прочие отлаженно шли на обеденный перерыв.
А шмели все прилетали и прилетали.
Скитаясь по городу и как можно дольше оттягивая отъезд домой, он часто заходил в любимый магазин и простаивал там часами перед книжными полками, что-то изредка листая, но больше – просто водя взглядом по названиям и неуместным картинам, взирающим на него то с одной, то с другой обложки.
Магазин, как правило, пустовал. Не заманить теперь было даже погреться. И одинокая Марта – привыкшая к Нежину, как к неизбежному в проходных местах сквозняку, – осталась совсем не у дел. Окруженная унылыми текстами унылых мужей неостывающая наяда все же продолжала отчаянно следить за собой и малейшими дуновениями, изнывая, словно олицетворение новой поры. Била линейкой мух или начесывала гриву своих медных волос, что совсем не старились и совсем не гармонировали с ее быстро увядающим лицом, отпечатавшим прискорбную неполноту.
Нежин изредка посматривал на ее прихорашивания и, как ребенок, тихо улыбался.
Однако домой рано или поздно приходилось возвращаться. Для него это было настоящей пыткой. Магазин неминуемо закрывался, и Марта, не обращая внимания на умоляющий взгляд, безжалостно гнала бескрылого паразита наружу. Нежин пробовал прикинуться бездомным псом, но собак Марта не любила. Лишенный укрытия, он поглубже забирался в панцирь и безвольно брел к машине. Не мог даже в злобе пнуть колесо. Усаживал себя осторожно, а спустя невыносимо короткое время целый и невредимый уже поднимался по знакомой лестнице.
Несколько дней ему вполне удавалось избегать встреч. Его комната надежно запиралась на ключ, и покою мешали лишь звуки, доносившееся с чужой половины некогда его квартиры.
12
До заката еще оставался какой-то срок, но холод, внезапно оживший словно бы из ниоткуда, покалывал сквозь легкую одежду. Пилад шел по лесу, вдыхая новые запахи и последние минуты длинного, но неизбежного в своем распорядке дня. Все, что попадалось глазам, было бессовестно пресыщено броскостью: повсюду разбросало следы нового рождения.
И все же наваждение было каким-то неполным. Пилад понимал лишнего и оттого злился еще больше, лягая трухлявые пни и заламывая руки. Ужасно, когда не можешь по достоинству оценить простые чудеса, вдвойне неоценимые в силу мимолетности.
Когда смотришь на расцветающее дерево, великодушно терпящее подрагивающих птиц и нервозных насекомых, одурманенная голова отказывается верить в его бездушность. Мерки, изобретенные людьми для вычисления близости к высшему, сошли бы за добрую шутку, коль скоро бы уже минули вереницы напоминаний. Благо, что глухи невозмутимые зеленые гиганты, намертво вцепившиеся пальцами в землю и способные пережить столько смертей и возрождений, суеты на уровне кустов.
От ходьбы становится жарко. Но это сможет обмануть человека, а никак не растение. Иголки впиваются в ноги, пролезая через щелки в летних туфлях, сквозь шелковые носки и шерстяную кожу. Но все равно так мягко под подошвами, чудится необозримая даль, к которой можно идти и идти.
Жарко. Так просто заставить человека выделять влагу: либо нагреть, либо хорошо испугать. Каждый второй идет еще дальше.
Чье-то пение. Почему названия птиц не возникают в голове? Как, должно быть, славно уметь назвать все, что видишь. А вместо этого оторванные и разорванные в клочья либо надорванные, надкушенные и давно пустые – знания. При своей бестолковости почему-то абсолютно необходимые кому-то незримому.
Хороводят ненасытные плюгавые гномики.
Снова пение. И чья-то тень.
Куда же она исчезла? Ни шелеста крыльев, ни шороха шагов. Кажется, что-то привиделось и сразу осело на прокисших сетях мозгового чулана. Можно до тошноты ловить блуждающую где-то между пальцами мысль и не найти в результате ни одного пальца.
Знаете, какой запах доносится в такую пору из девственной лесной чащи?
Выходишь из леса (да, примерно как тот), вдалеке, через поле, виднеется город. Вдоль дороги сидят звери. Их глаза переполнены грустью. Они не понимают, что когда-то умрут, не слыхали, горемычные, что существует смерть сама по себе. Потому не знают и самоубийств. Не подозревают, что жизнь вынуждена безоговорочно принадлежать кому-то. В таком неведении продолжают сидеть и грустить. Вот, кажется, дебри позади. Башмаки целят в ровные, прямые улицы. Она отправилась гулять туда, в отблесках электрических огней и свете луж. Но только вступаешь ногой на потрескавшийся камень – глазам открывается страшно запутанная система ходов и тоннелей под нависающей улейной грудой балконов и уродливых выступов, угрожающе затаившихся над головой. Ходы без устали ветвятся, где-то сливаясь, где-то кривляясь зигзагами. Сбежали с вертелов и апатично бродят коты. Всюду под стенами покоится жемчужный собачий кал. От безвыходности продолжаешь искать. Здесь совсем не светло. Воздух пропитан удушливым дымом. Ничего не остается, как, давясь, шарить руками: по сыпучим известковым стенам, по мокрому от ночной росы – точно раздавленному – брусчатнику мостовой. Под ногти забивается влажная земля. И по-прежнему жарко. Лишь дразнит легонький ветерок. Нежный… как кожа на боках иных девушек. В цвету. Со стебельками вместо волос.