Заикин лежал на лавке в любимой своей позе, подложив руки под голову, и слезы медленно текли по щекам.
— Все кончено, — вдруг сказал он, едва наш герой вошел в светелку. — Что же теперь будет, сударь? Теперь мне и жить нельзя, после всего. — Авросимов спервоначала удивился, что подпоручик обращается к нему, а после удивление сменилось участьем, такова уж была натура нашего героя. — Что же с Фединькой будет? Подвел я мальчика, подвел! Будто и можно положиться на слово ротмистра, да сомнения меня грызут… Я очень ослаб. Знаете, даже вот рук подымать не хочется… Не нарушит ли ротмистр слова?..
— Вы успокойтесь, — посоветовал Авросимов. — Даст бог…
— Не даст, — вдруг засмеялся подпоручик. — Не даст да и все тут. Уж коли раз не дал, так больше и подавно… Уж коли с Пестелем не дал… С Пестелем, сударь!..
— Вы отрекаетесь? — без удивления, даже как бы равнодушно спросил наш герой. — Нет, вы говорите… Отрекаетесь? Уж если отрекаетесь, то чего махать кулаками? Ведь верно?..
— Полноте, не давите на меня… Вы знаете, как я пришел к нему? Какие прекрасные бури бушевали во мне? Как я горел?.. Вот то-то, сударь… Все было отринуто: любовь, суета жизни, личное устройство. Нетерпение сжигало меня, нетерпение, сударь. Картины, одна прелестнее другой, возникали в моем юношеском воображении, подогреваемые рассказами старших моих товарищей. Когда я засыпал, я видел перед собой предмет своего вожделения — страну, где ни подлого рабства, сударь, ни казнокрадов и грабителей, ни унижения одних другими, вы слышите? Ни солдатчины со шпицрутенами, но где добродетель и просвещение во главе… И синие моря, и зеленые горы, и воздух чист и ясен. Ну чего вам еще? Нет грязных трактиров, где умирают в пьянстве, нет постоялых дворов, где хозяева — клопы и тараканы, нет рубища… Господи, всего лишь два года назад в моей голове созревало все это! И тут я пришел к нему, как простой пастух к Моисею. И я увидел его холодные глаза. Господи, подумал я, неужто я смешон?
— Как вы это себе мыслите? — спросил он.
Я рассказал ему с жаром молодости, с азартом, сударь.
Тут он усмехнулся.
— Это прелестно, — сказал он, — ну а практически как вы представляете себе движение к сей прелестной цели? Представляете ли?
Я сказал, что постепенно, приуготовляя армию, мы поставим правителей перед необходимостью согласиться с нами…
— Под угрозой штыков?
— Что вы хотите этим сказать, господин полковник?
— Вы все-таки уповаете на армию, — снова усмехнулся он. — Значит, вы не отрицаете силы, стоящей перед вами?
— Нет, нет, — горячо возразил я. — Армия выскажет общее мнение. С этим нельзя не считаться…
— Ликвидация противоборствующей силы входит в предначертания любой революции, — сказал он.
Голова моя закружилась, когда я услыхал сей жестокий приговор. Зеленые леса пожелтели. Моря, сударь, высохли. Пустыня окружала меня, выжженная пустыня, и в центре ее возвышался злой гений с холодным взором.
— Стало быть, — пробормотал я, — пушкам надлежит стрелять, а крови литься?
Он снова усмехнулся.
— Когда бы можно было без того, я первый сложил бы оружие и надел бы хитон и сандалии.
— Но благоденствие!.. — воскликнул я.
— Не говорите громких фраз, — оборвал он сурово. — Желание добра — точная наука.
— Какое же добро на крови-то? — ужаснулся я.
— Лучше добро на крови, чем кровь без добра, — отрубил он.
«Что же это должно означать? — подумал я с отчаянием. — Или неправы мои старшие товарищи? Нет, это невозможно. А он, неумолимый и точный как машина, ежели он не прав, чего ж они тогда боятся и любят его?»
Разве я мог тогда ответить на все эти вопросы?
Обетованная земля моя оскудела, кровь и пепел, и хрип бесчинствовали на ней. «Остановись! — твердил я самому себе. — Это умопомрачение!..» Но остановиться я уже не мог. Вот как. Нынче же разве это есть отречение? От чего ж мне, господин Авросимов, отрекаться, коли сие и не мое вовсе, а чужое?..
Еще один слабый друг с поспешной радостью заторопился прочь, не боясь осуждения, ибо осуждать было некому.
— Стало быть, не от мыслей, а от него отрекаетесь, — с грустью промолвил Авросимов, жалея все- таки подпоручика.
— Нет, — покачал головой Заикин, — от него — нет. Я не способен на бесчестье. Я же говорю вам, что это грех был не верить ему.
За дверью глухо переговаривались жандармы. И снова нашему герою показалось, что это он, Авросимов, не сделавший никому никакого зла, и есть узник, что будто вот они вдвоем с подпоручиком привезены сюда под конвоем и связаны общею судьбою, и что подпоручик уже сломлен, а Авросимову только еще пришел черед. Сейчас явится ротмистр, потерявший свое очарование, суетливый как распоследний писарь, вернется и произойдет нечто, отчего придется нашему герою валяться в ногах и отрекаться. Бледного и печального повезут его в Петербург, и там, в крепости, поведет его плац-майор Подушкин погибнуть в каменном мешке.
Тем временем уже ощутимо вставал февральский рассвет. Внизу ругались ямщики. Скрипел колодезный ворот. Запах печеного хлеба струился по дому. Подпоручик погрузился в кошмары на своей лавке и хрипел, и вскрикивал, и метался.
Авросимов погасил свечу, и светелка, едва тронутая серой дымкой, окружила его и погребла, словно крепостной каземат; где-то сейчас, наскоро перекусив, летел равнодушный фельдъегерь к Петербургу; где- то ротмистр вился вокруг Феденьки Заикина, чем-то его соблазняя, а может, напротив — пугая; где-то Милодорочка в чужом дому просыпалась после любовных утех; где-то Пестель стряхивал со столика утреннего прусачка, не ведая о своей судьбе, но внутренне содрогаясь.
Авросимов выглянул в оконце. До земли было недалеко. Можно вполне, повиснув на руках, соскочить, и вон — лес темнеет… Ах, господи, как хорошо на воле!
В этот самый момент на двери щелкнула задвижка. Страшная мысль ударила в голову нашему герою, он кинулся к двери и толкнул ее плечом со всего маху. Она не поддалась. Подпоручик закричал во сне что-то несуразное… Тут страх еще более завладел Авросимовым, и вспомнились глаза ротмистра, как он спрашивает: «И чего вас со мной послали?..»
— Отвори, дьявол! — крикнул Авросимов и загрохотал в дверь кулаками. Никто не отзывался. — Отвори, убью!..
— Вы на себя потяните, — сказал за спиною подпоручик.
Авросимов, как безумный, рванул дверь и вылетел в коридор. Жандармов не было. Он сбежал вниз, через сени — на улицу, пробежал шагов двадцать и остановился.
«Господи, — подумал он, тяжело дыша. — Как хорошо на воле-то! Да пусть они разорвутся все и провалятся со всеми своими бурями и завистью! Да пусть они сами чего хотят и как хотят! Пусть расплачиваются сами и отрекаются, да… и пусть расплачиваются!..»
Но постепенно свежее утро сделало свое дело, и сердце нашего героя забилось ровнее. Возвращаться в светелку не хотелось, да и сон отлетел прочь. Тогда он пошел по утреннему Брацлавлю, так, куда глаза глядят. Господи, как хорошо на воле-то!
Представьте себе, все мысли улетучились из его головы, и февральский ветерок гулял в ней, и детская улыбка дрожала на раскрытых устах.
Прошло довольно много времени, как его догнал унтер Кузьмин и, не глядя в глаза, отрапортовал, задыхаясь в казенном тулупе:
— Ваше благородие, извольте вертаться. Господин ротмистр кличут.
— Ротмистр? — удивился Авросимов, возвращаясь на землю, где по-прежнему были дома, снег и заботы.
В светелке было тихо. На столе в миске румянились горячие пироги. Подпоручик крепко спал. Слепцов сидел у окна в раздумье. Он подмигнул Авросимову, словно приятелю, и улыбнулся.
— Наше с вами дело, господин Авросимов, в полном порядке. Я мальчика уговорил. Нынче ночью выроем и поскачем. Теперь у нас с вами все хорошо… Ух, я-то было перепугался!
«…Дуняша, оскорбитель твой, вот он — рядом. Скажи, что делать с ним?..»
— Вы так радуетесь, будто получили наследство, — шепотом, не скрывая неприязни, сказал наш герой. — Хотя, может, это и хорошо…