В этот момент наш герой, переполненный событиями дня, не успевший еще освободиться от сонного дурмана, в который погрузился он так внезапно, по- молодому, едва не закричал. Только глухой стон вырвался из его души, но покрываемый звоном бокалов, треском поленьев в камине, ровным, несколько возбужденным голосом Аркадия Ивановича, этот стон тотчас же и угас, едва народившись, так что никто и не заметил.
Что же это такое? При упоминании о возможной насильственной смерти государя ни один из них, из присутствующих здесь, не вскрикнул, не ужаснулся, даже легкая дрожь не поколебала их серых насупленных лиц. А Сереженька, тот уж и вовсе отхлебывал вино мелкими глотками, словно Аркадий Иванович сообщал не страшные сведения, а так, рассказывал утомительную историю своей жизни. Что же это такое? Уж не притворяются ли они? А ведь нельзя, наверное, не переживать и оставаться безучастным, когда Аркадий Иванович такое испытал ради своего отечества… Хотя, впрочем, Пестель ведь тоже ради того же самого беспокойство имел… Что же они не сошлись? Да и государь ради всех старается… Пестель вон ради всех заговор устроил. Эти тоже вот сидят с серыми лицами. Может, тоже заговор? Неужели, кабы я царем был, меня бы тоже ус-тра-нять? А вот поручик гренадерский выпил бы и ус-тра-нил, непременно.
Наш герой почувствовал, что лицо его покрылось потом, и глянул на поручика. Тот сидел, расстегнув мундир, откинувшись, и поматывал головой, видимо уже крепко был во хмелю.
— Что же он в ней такое проповедовал? — спросил толстяк. — В своей конституции?
— Мне даже говорить об этом страшно, — сказал Аркадий Иванович и одним махом опрокинул бокал. — Посудите сами, как мне об этом говорить, когда я противник…
— Говорите же, черт возьми, — потребовал Бутурлин. — Вот он, например, утверждает, что ничего такого и не было. Это он вчера на допросе утверждал Что, мол, не было никаких документов, никаких конституций…
— Так ведь я сам видал, — мягко перебил его Аркадий Иванович с доброй своей цыганской улыбкой. — Он мне ее сам листал, читал. Я даже зеленый портфель помню, где она хранилась, а как же. Своими собственными глазами…
— Да что вы заладили все одно: глазами, глазами, — рассердился гренадерский поручик.
Впрочем, те, что находились в полутени, незнакомое нашему герою господа, продолжали сохранять неподвижность и спокойствие, и только неполные бокалы, приподнятые над столом, едва покачивались в их руках.
— Да, — торопливо сказал Бутурлин, — странно получается: он одно говорит, а вы — другое. Почему же у меня к вам вера должна быть?
— Господа, — сказал Сереженька, — дайте же Аркадию Ивановичу рассказать. Он так рассказывает, словно роман читает… Ну не все ли вам равно?
Тут Аркадий Иванович засмеялся, польщенный словами Сереженьки.
— Я, господа, готов вам рассказывать. Мне даже от этого легче, что я среди своих нахожусь, которым выпало, как и мне, совершать справедливость… Мы уж постараемся.
— А что же он в ней такое проповедовал? — снова спросил толстяк.
— Извольте, господа, — согласно кивнул наш добрейший капитан. — Еще до того, как вышла вся эта история с казенными суммами, от которой я лет на пять постарел, полковник мой в доме своем, ведя разговор о разных политических своих прожектах, извлек из шкафа этот зеленый портфель и вытащил пачку листов, аккуратно исписанных.
— Вот здесь, господин Майборода, — сказал он, — таится сгусток многолетних раздумий… О, это не должно попадать к ним в руки! Когда Россия сможет воспринять это к действию, благоденствию ее не будет конца, — и он горько усмехнулся, — хотя в последнее время моя реформаторская деятельность перестала мне казаться столь прельстительной, как в начале, — и он бегло перелистал рукопись, — есть люди, которых слово «республика» приводит в ужас…
Скажу вам по совести, господа, что доверие полковника было мне лестно, но одновременно причиняло боль…
— Каков! — громко сказал толстяк.
— Что? — не понял Аркадий Иванович.
— Да вы пейте, пейте, — налил ему Бутурлин.
— Вы удивительная личность, — промолвил Сереженька с отчаянием. — Вы мне нравитесь, сударь, — и обнял его за шею, и стал чуть не душить, отчего Аркадий Иванович весь побагровел и, продолжая дружелюбно улыбаться, все-таки старался освободиться от любвеобильного молодого человека. Наконец это ему удалось, а может, Сереженька сам ослабил объятия; он отвалился от капитана и сказал — После наших утомительных занятий хорошо слушать ваши истории…
Бутурлин засмеялся. Аркадий Иванович, оправив мундир, выпил свое вино.
— Как же это вы будто бы полны любви к своему полковнику, — заметил гренадерский поручик, — когда сами же утверждаете, что он холоден, суров и просто маленький Бонапарт?
— Это не я утверждаю, — сказал Аркадий Иванович, быстро и послушно поворотившись к поручику, — это его же друзья утверждали, что у него душа железная. Они о его душе часто толковали.
— А что же он все-таки проповедовал в своей конституции? — спросил толстяк.
— Да не сбивайте вы его вопросами! — потребовал Сереженька. — Интересно ведь как. Ну а дальше-то что? Дальше-то…
— А дальше? — медленно произнес капитан. — Что же дальше? Дальше, верите ли, навис надо мною суд. И понял я, что пощады от моего полковника мне не ждать…
— А может, он, ваш полковник, догадался о ваших намерениях? — спросил Бутурлин.
— Да не перебивайте же! — взмолился Сереженька.
— Нет, — грустно ответил капитан, — догадаться он никак не мог. Он меня ценил, я ведь чертовски податлив был, ему ведь лестно было слышать мое одобрение. Людям это страсть как нравится, уж я знаю…
— Каков герой! — воскликнул толстяк. — А вы? — обернулся он к остальным. — Вам бы лишь баклуши бить!
— Нет уж, — сказал гренадерский поручик. — Я господина Пестеля до самого Петербурга конвоировал… Нет уж, уволъте-с… Я свой долг выполнил. Этого забыть невозможно, как это все было. Да я уж имел честь рассказывать… Уж вы меня увольте…
— А я, а я? — закричал Сереженька. — Как я Щепина на площади вязал!.. Как в атаку ходил!.. Я по-о-оомню!
Аркадий Иванович с изумлением поворачивал голову то к одному, то к другому, с жадностью внимая их откровениям.
— А мне и посейчас приходится за стулом военного министра топтаться и видеть все, — сказал Бутурлин. — Все через мои глаза проходит и уши, и на сердце падает, и там лежит… Когда бы я в полку служил, ты бы мог так говорить с укором, а я во всем этом просто варюсь, варюсь и все…
— Все молодцы, все! — засмеялся толстяк. — Один я бражник, черт!
— Вот видите, господа, — сказал Аркадий Иванович, — как жизнь всех нас связала, а мы-то и не ведали того… Вот видите? Как мы с вами одинаково ринулись разом для спасения отечества, как грудь свою подставили…
В этот момент нашему герою показалось, что Аркадий Иванович значительно отодвинулся и рассказывает откуда-то издалека, так что и голоса его не слышно, а только видно, как разводит руками и стучит себе в грудь кулаком. Потом он и кулака уже не видел, так все это отодвинулось.
Когда он вновь проснулся, картина перед ним была все та же, все так же сидели вокруг Аркадия Ивановича, но уже мундиры были расстегнуты у всех, да и словно теснее стал кружок, а может, это выпитое клонило их в одну сторону, поближе к капитану.
— Я знаю, как с Трубецким получилось, — сказал толстяк, — князь был в доме батюшки, comme l’enfant de la maison[1]. Он и сам, бедняжка, не опомнился, когда его нашли у тещи его, графини Лаваль, и объявили ему, что он выбран в диктаторы…
— Да я же говорю, — сказал гренадерский поручик, — что это неосмотрительность ихняя, спешка…
Я это осуждаю… Не связывались бы они с Трубецким, было бы больше толку…
— А графиня Лаваль, рассказывают, — засмеялся толстяк, — в это время сидела у себя и дошивала знамя свободы… Каково?
— Господа, не надо об этом! — взмолился Сереженька. — Вы пейте себе… Забывайте все… Я не люблю о неприятном… Не надо!