Литмир - Электронная Библиотека

А он веселился, подначивал ее, подкалывал и отпускал столичные шуточки. Тогда она подняла глаза и тихо, но твердо сказала ему, что вот этого делать не надо.

Теперь смутился и покраснел он.

С удивлением он вдруг обнаружил, что ему нравится смотреть на ее, казалось бы, такое неяркое и даже невзрачное лицо. Ее спокойная милота как будто успокаивала его. Теперь ему казалось, что и в такой неброской красоте есть своя тихая прелесть – как в природе среднерусской полосы – ничего яркого, резкого для глаза, только спокойная ласковая зелень, мелкие соцветия полевых блекловатых цветов и тонкие, прозрачные молодые березки по краю изумрудно-медового поля.

Ему нравилось, что она говорит мало, только отвечая на его вопросы, а по большей части молчалива. Она не вскрикивала, не охала, не причитала. Если случались проблемы, она просто сжимала бледный и нежный рот. После его бурных историй, громких романов – на разрыв, на разлом – она, словно прозрачный ручей, успокаивала его, а вовсе не будоражила и не тревожила.

Он стал теперь ее ждать – по вечерам в саду, на скамейке. Она приходила и молча садилась рядом. Молчать они могли долго – шелестел листвой сад, гулко падали яблоки, ударяясь о землю, и негромко пели поздние птицы.

Пахло чуть подвядшей августовской травой, мятыми яблоками и душистым табаком.

Он брал ее за руку, она чуть, почти незаметно, вздрагивала, но руки не отнимала.

Сначала ее ладонь была прохладной, почти холодной, но скоро она становилась теплее, и он сжимал ее крепче.

Потом она шла к тетке, кормила ее, сквозь стену он слышал глухой разговор, а спустя час она опять выходила во двор и коротко бросала:

– Слава те господи, спит. Угомонилась.

Однажды она рассказала, что теткина судьба «не приведи боже» – муж утонул, когда тетка была на сносях. Ребеночка она не доносила, да и вообще с этого времени все покатилось под горку.

Тетку она жалела, ходила к ней, а вот ее мать, родная сестра, с той не общалась – не могла простить ей какую-то мелочь вроде пропавших золотых часиков их покойной матери.

Однажды она призналась, что в Энске ей жить тяжело – грустно и безнадежно. Замуж она не пойдет – да не за кого! Кто посмелее, давно уехал, а кому все равно – тот тихо спивается. Надежды, что что-то исправится, нет, да и родителей она бросить не может. А тут еще «болявая» тетка.

Он горячо и бурно начал уговаривать ее бросить Энск, наплевать на все и уехать в Москву.

Она качала головой, чертила на земле кружок босоножкой и не отвечала.

Потом вдруг подняла голову, внимательно посмотрела на него, и он увидел в сумраке августовского вечера ее светлые, прозрачные глаза.

– Боюсь, – сказала она. – Одна – очень боюсь!

– Чего? – не понял он.

– Всего, – усмехнулась она и добавила: – Москвы, например. И тебя.

– А меня-то за что? – глухо хохотнул он. – Разве я страшный?

– Для меня – выходит, что да. Потому… – она помолчала, – потому что ничем это все… хорошим для меня не кончится.

Он вдруг смутился, кашлянул и – ничего не ответил. А что тут ответишь?

Только понял одно – а она-то права!

Это понял, а все остальное – конечно же нет.

В тот вечер тетке было особенно плохо, и Ольга осталась.

Он лежал за стенкой и слышал, как тетка вздыхает и стонет. Ольга спрашивала ее, не надо ли чего – воды или сердечных капель.

Под утро, уже светало, а он все лежал почему-то без сна, тетка угомонилась – раздался ее богатырский, раскатистый храп.

Он вышел на кухоньку и увидел, что Ольга сидит на табурете, положив голову на стол, – спит.

Он тронул ее за плечо, она тут же открыла глаза и с испугом на него посмотрела.

– Что? Опять? – спросила она и вскочила, откинув назад распустившуюся косу.

Он мотнул головой:

– Спит, все нормально. И ты иди. Поспи хоть пару часов.

Она кивнула, одернула платье и пошла в коридор.

Он остановил ее, взяв за плечи, и развернул к своей двери.

Она обернулась, глянула ему в глаза, побледнела, но в комнату зашла.

Он вошел следом и закрыл дверь.

– Ложись, – кивнул он на кровать.

– А… ты? – тихо спросила она.

– А я тут, в креслице, – усмехнулся он.

Креслице было старое, драное и колченогое. Она с сомнением посмотрела на него и покачала головой.

Потом подошла к его кровати, легла к стене, отвернулась и глухо сказала:

– Ложись. Места хватит.

И почему-то громко вздохнула.

Он быстро лег, стараясь не касаться ее тела, но она чуть подвинулась к нему и спустя пару минут обернулась.

– Ты… уверена? – хрипло спросил он, боясь на нее посмотреть. – Не пожалеешь?

– Да, уверена, – коротко ответила она. – И уж точно, – тут она усмехнулась, – уж точно не пожалею!

После той ночи она оставалась часто. Они ничего не обсуждали, не разговаривали на тему их отношений, хотя он все ждал, что она – впрочем, как и все женщины, – спросит однажды: а что будет дальше?

Ожидая ее, он лежал в постели и смотрел в потолок. Она, обиходив тетку, тихо прикрывала дверь, стягивала платье и белье, аккуратно раскладывала вещи на стуле, и, подавляя тяжелый вздох, шлепая босыми ногами, шла к нему.

Он видел в темноте ее белое, словно фарфоровое, тело, светящееся белизной почти прозрачной кожи, крупную женскую зрелую грудь и волосы, которые она быстро, одним движением, мгновенно и легко распускала. Они мягко ложились на плечи и струились по узкой спине.

Она осторожно ложилась с краю, они замирали, не смея дышать, но через пару минут он резко разворачивался, приподнимался на локте, и…

Все это продолжалось недолго, месяца три с половиной или четыре.

Кончилось лето, пролетел теплый и неожиданно солнечный сентябрь, и тут же начался холодный октябрь, обдав резкими ветрами и накрыв уже почти не проходящими, сплошными колючими ливнями.

В октябре он так затосковал, что ежедневно бегал на почту и заказывал разговоры с матерью.

Она умоляла его «досидеть до весны», боясь, что времени прошло слишком мало и что он вернется к «царице Тамаре». Та, по непроверенным слухам, была прощена и снова жила в Москве.

Он рассмеялся, сказал, что это все «ее больная фантазия», возврата туда нет и не будет.

Мать не верила ему, врала (он это чувствовал), что грузинский ревнивец его караулит по-прежнему, и умоляла не приезжать.

Но в середине ноября он точно понял, что едет в Москву. Ничего не сказав матери, он стал собираться.

Однажды Клавдия, его квартирная хозяйка, хитро прищурившись, спросила:

– Лыжи востришь?

Он дернулся и покраснел.

– С чего вы взяли?

Она махнула рукой:

– А чему удивляться? Зиму ты тут не высидишь, знаю!

– Все-то вы знаете, – буркнул он.

Мучил его разговор с Ольгой. Были даже трусливые мысли просто сбежать. Без объяснений. Просто уехать, когда Клавдия уйдет на работу, и все. Просто и быстро. Главное – просто.

Но не решался. Понимал, что с Ольгой надо поговорить. Только о чем? Сказать ей спасибо за, так сказать, проведенные совместно часы и минуты? За то, что скрасила его дни в этой постылой ссылке? За то, что одарила теплом и любовью? Не поскупилась на нежность?

Глупость какая! И как это выговорить? Смешно. Наврать, что едет ненадолго? Типа – дела? И что вернется?

Ну, это вранье она тут же раскусит. Она ведь не дура! Наврать, что приедет за ней? Слишком подло. Она станет ждать и надеяться. Такие, как она, готовы ждать жизнь, а не годы.

Начеркать письмецо? Это, конечно, проще. То есть совсем легко. Например, так – все было чудесно и даже волшебно. Но, ты понимаешь – там мой город и мать. Ничего не попишешь – такое бывает. Спасибо за все. И – прощай. Буду помнить всю жизнь!

Все правда, кроме последнего. Помнить «всю жизнь» он и не собирался. А то, что все было чудесно, чистая правда, ей-богу! Ни капельки лжи. Только вот… вряд ли ее это сильно утешит.

12
{"b":"585623","o":1}