Революция широко размахнулась, осадить нужно. В берега загнать, пусть закон отвердеет. Ты знаешь, что хлеб на ваше имя получен, да везти его боятся. Банды! А?
- Врешь! Да где же он? Почему не везут? - Отец страшно заволновался.
- Не везут по причине бандитизма, а может, и хитрят: пусть, мол, некоторые перемрут, нам больше достанется.
- Да как же ты-то смотришь спокойно? - возмутился отец.
- Вот приехал по этому делу, Ваня. Да что ты сохнешь душой о других? Перемрут слабые, а сильные и красивые останутся. Просторнее на земле будет.
- Я прямо не верю, что ты так говоришь, Крошщ, Ведь помещиков громили вместе. Красноармейцем ты был.
Вроде знаю тебя, а теперь вижу: пе знаю.
- Не знаешь ты меня, Иван, хоть и якшаемся мы с тобой аж еще с жениховства.
Отец и Кронид, видно, не ложились в эту ночь. На рассвете пришли еще трое с ружьями, а утром Кронид с этим небольшим отрядом арестовал бандитов в риге, где собрались они и ждали своего атамана. Произошла перестрелка, и все бандиты были перебиты.
- Ну. вот теперь порядок будет, - сказал Кронид, прощаясь с отцом. Поднавознов уничтожил коммунистов, а мы его. В берега входит жизнь. А атамана не поймали. Не Мокей был им. Тот просто дурак горячий. Погиб из-за Насти. Чего она стоит? А такими, как он, Россия стоит, кормится. Подумай, Иван, обо всем...
Он очень был зол, что не повидался с Алдокпмом, - старик как сквозь землю провалился.
Но когда поземка замела следы полозьев саней, на которых уехал Кронид, дедушка Алдоким зашел в дом, стряхивая с себя мякину. На этот раз он молчал, лишь многозначительно переглядывался с отцом. Чувствуя, что они непременно заговорят ночью, я притворился сонным, посвистывая носом.
И вот в теплой темной тишине послышался скрипучий голос старика:
- Иван, прими мое покаяние, ради бога.
- Да ведь я не батюшка. В бога не верю.
- Где мне искать попа? Умру скоро. А ты веришь, у тебя своя вера есть, потому прими покаяние, сними тоску с души.
Отец завозился на полатях, высек огонь, закурил.
- Ну, кайся, дядя Алдоким.
Старик начинает издали, рассказывает, как меня выхаживал, и я чувствую в его словах любовь ко мне и стремление задобрить отца.
- Пожалел я горькую сироту Настю, уж больно измывался над ней Мокей Косов. И когда он истязал ее, младую, плетью, потом погнался за нею, я чуть-чуть косу влево, и оп грудью налетел. Запоролся. Вот мой грех, Ваня.
Вспышка цигарки озарила губы и усы отца.
- Видишь: думал я, что Мокей - атаман черного войска. Ошибся: атаман он, да пе первой руки.
- Ладно, прощаю. Может, и был Мокей когда-то человеком, да весь вышел. И тужить не стоит.
Алдоня стал рассказывать уже побойчее, без прежних ноток слезливого покаяния:
- Дурак я, дурак! Только потом понял: не одна жалость к сиротам приказала руке моей подставить косу Мокею, но и настоящий-то атаман нашептал мне эти умыслы. Приехал он как-то на мельницу и науськал меня на Мокея. Хитрый, дьявол!
- Да кто же он? - нетерпеливо спросил отеп, гася цигарку на своей ладони.
- Погоди. В чем его коварная хитрость? Чужими руками все делает. Моей рукой уничтожил своего помощника Мокея, Нпканор Поднавознов для него перебил ненавистных ему.активистов, а когда не нужен стал Нпканор, атаман накрыл его в риге.
- Ну, ты уж что-то заехал не в тот огород. По-твоему, атаман-то Кронид? - изумился отец.
- А то кто ж, знамо, он. Днем на копе порядочки наводит, ночью переоденется, бороду фальшивую нацепит и айда атаманить. Знаю доподлинно! Он меня уничтожит, если я не скроюсь сквозь землю.
С этой ночи старик стал еще более кротким. Он говорил, что ему нужно искупить свои грехи, принять наказание еще здесь, на земле. Он почти ничего не ел, высох и пожелтел. Как ни страдал я от голода, все же мне горько было думать, что этот разговорчивый, умный человек может умереть.
...Летнее утро розовеет над полями, высокая и густая пшеница дремотно склонила колосья. Белой лентой опоясала ее по меже ромашка. Раздвигая грудью мокрые, в росе, колосья, я бреду по пшенице, и теплый сухой запах подгорающего от земли пера овевает мое лицо. Я вышелушиваю из колоса набухшие, но еще мягкие восковые зерна, и молочный сок освежает гортань. А над благодатным полем наискось по голубеющему небу - цепочка дотаивающих облаков, будто путь-зпмняк доживает последние часы в степи.
- Исть, петь. - едва слышится чей-то заморенный голосок, и кажется, что не то томится голодной смертью покинутый в степи ребенок, не то плачет ушастая пустушка в своих пестрых перьях на голой трубе сгоревшего дома.
- Андрюша, сынок, не надо... И так ведь нет мочи. - слышу я голос отца и тут опять впжу низкий побеленный потолок, трубу печки и догадываюсь, что тонкий заморенный голос - мой голос. Я выталкиваю языком изо рта глину: ее отколупывал от стены и жевал, принимая за зерна пшеницы.
Вошли в избу, напустив холода. Наверное, опять те, в башлыках, сейчас спросят: кого на могплку везти?
- Иван, а Иван, ты дышишь? - спросил кто-то.
Что-то тревожное, злое было в этом голосе. И каким слабым и безразличным нп был я, все же встал, сел на край печи рядом с отцом. Но кто это? Разве отец? Лицо распухло, налилось водой, глаз не видно.
Два бородатых мужика в овчинных бекешах и высоких из волка шапках стояли у порога. Седая изморозь таяла на стальных стволах обрезов.
- Собирайся, дядя Иван. Надо решить, одно что-нибудь: ваша власть или наша?
- Давно решено: власть паша, - сказал отец. - Для первого раза за такие слова я вас наказываю мягко: положите обрезы на пол, идите в сельский Совет. Я приду.
- Совета нету с нонешнего дня. Мужик по всей России подымается за власть Советскую, но без вас, коммунистов. Сведет вас в землю, потому пет житья. Тебя, может, не тронем, ты нашенский. Пойдем на суд.
Отец, держась за меня, слез на пол. Едва переставляя опухшие ноги, он подошел к гостям, взялся за обрезы:
- Давай сюда.
Отобрав обрезы, он положил их на лавку.
- Ответишь, дядя Ваня, что разоружил пас!
Кряхтя, задыхаясь, отец надел шинель, но пояса не мог застегнуть. Тогда один из мужиков помог ему затянуть пояс, надеть через плечо винтовку.
- Ну, вот что: Советская власть отняла у вас оружие, она вам и даст его - берите. Пойдем в Совет, исполним волю власти.