Тихое волшебство незримой связи между Алексеем и Анной разрушил малохольный Савва, зачем-то потянувшись к пустому ковшу. Алексей с заметным сожалением, отпустил посудину и направил коня на мост, а Анна отдала ковш Плаве, тут же получила его назад наполненным и приветливой улыбкой встретила подъехавшего старшину Дмитрия.
Так дальше и пошло: каждого отрока Анна величала по имени, для каждого у нее находилось доброе слово и материнская улыбка, пока Роська, сидевший в седле уж и вовсе не пойми как, не учудил – спешился, бухнулся перед Анной на колени и, прежде чем принять ковш, перекрестился на нее, как на икону. Уж на что Минькина мать умела владеть собой, и то чуть не облила парня квасом.
– Встань! Воину только перед Господом Богом надлежит… – голос Анны был чуточку растерянным, – …на коленях. Встань, я сказала!
Роська послушно встал, но остальные отроки по его примеру стали принимать питье спешившись, предварительно осенив себя крестным знамением и глядя на боярыню Анну прямо-таки со щенячьим восторженным обожанием.
Юлька чуть не ахнула от удивления – оказывается, все-таки и Анну можно смутить! Ай да Роська! Кого в краску вогнал – боярыню, мать сотника. Минька – сотник, надо же! Ее Минька!
Юлька обернулась к наставнику Филимону и, вроде бы продолжая недавний разговор, спросила:
– Дядька Филимон, а если Михайла и вправду сотник, так и городок наш, наверно, надо Михайловым называть?
– А? – наставник с интересом глядел куда-то на мост, еще больше согнувшись, так, что опирался подбородком на клюку, заглядывая под брюхо проходящих мимо коней. – Михайловым, говоришь? А что? Правильно! А то придумали Базу какую-то… и слов-то таких не бывает. Ты гляди, что девки вытворяют, пользуются, что Аньке кони застят!
Юлька тоже пригнулась и увидела, что от полутора десятков учениц на мосту осталось меньше половины. Вот и сейчас одна из девиц шагнула от перил на середину моста и ухватила под уздцы коня, которого вел в поводу спешившийся отрок. Оба тут же о чем-то оживленно заговорили, да так и пошли дальше рядышком. Первой в девичьем строю стояла Анька-младшая – надутая и, по всему видно, злая на весь белый свет. Уйти вместе с Дмитрием, который был бы счастлив подобным оборотом дела, она не догадалась или побоялась и теперь со злобной завистью смотрела в спины проходящих в крепостные ворота парочек. Один из отроков сам протянул руку стоящей на мосту девице, Анька-младшая ухватила было ее за рукав, но та вырвалась, даже не обернувшись.
Отроков было еще много, а девиц на мосту осталось лишь четверо, и ясно было, хоть плачь, что к боярышням никто не подойдет – то ли не решаются, то ли… да кто их поймет? И ладно бы, как в Ратном, девиц было бы больше, чем парней, так нет – на полтора десятка девок почти полторы сотни отроков, а боярышням… прямо беда.
Рядом с Машкой вдруг объявился Дударик, притащивший небольшой кувшин, от которого так и пахнуло стоялым медом, и берестяной ковшик.
– Вот, нацедил, пока мамка не видит, только ковша нарядного не нашел…
– Ничего, спасибо тебе!
Машка подхватила кувшин и ковшик, ласково улыбнулась Дударику и отправилась мимо удивленно оглядывающихся на нее отроков к подходящему к берегу парому. Там она дождалась, пока на берег сойдут наставники Илья и Глеб и с поклоном поднесла им угощение. Весь ее вид так и говорил: «Не хотите и не надо, сама найду, кого приветить, а Анька дура, пусть одна на мосту торчит».
– Ань! – позвал Михайла. – Иди к нам, чего ты там одна…
Последние слова прозвучали уже в спину бегущей к воротам Аньки-младшей.
Юльке было подумалось, что надо бы посочувствовать Минькиной сестре – такое у всех на глазах! – но сочувствие где-то затерялось. Если уж все мысли только о туровских женихах, то здесь ждать некого и незачем, как, впрочем, и тебе никто особенно не рад. Хоть бы к брату подошла, спросила бы, что с рукой… Нет, вся в себе.
* * *
– Ну, здравствуй, Юленька.
Юная лекарка вскочила с лавочки, на которой дожидалась Миньку. Вместе со всеми к часовне она не пошла – была уверена, что после молебна он не пойдет, как все отроки, в баню и в трапезную, а в первую очередь явится проведать раненых. Присела и задумалась.
Лавочку эту поставил Минька и сидел на ней каждый день, подстерегая, когда Юлька выглянет из лазарета. Иногда перекидывались всего несколькими словами, иногда разговаривали подолгу, и никто старшину в это время не беспокоил – знали, что встретит неласково. Ждал каждый день, а она знала, что он ждет, но выходила не сразу, да и не всегда… А теперь вот сама на этой лавочке его дожидается.
Вздрогнула от неожиданности – не заметила, как он подошел, а почему так торопливо вскочила… и сама не поняла. Вскочила, шагнула было навстречу и замерла. Это был Минька и… не Минька – не прежний Минька. Всего-то меньше двух недель, как последний раз виделись, а… Повзрослел? Построжел?
Не только ведовским чутьем уловила перемены – и так было видно. Лицо стало каким-то твердым, между бровями над переносицей наметилась вертикальная складка, исчезла детская пухлогубость, резче стал раздвоенный ямочкой подбородок… и глаза. Такие же зеленые, как у матери, и так же, как у матери, выдающие какое-то тайное и очень нелегкое знание. Раньше Юлька этого вроде бы не замечала, а вот сейчас увидела у Миньки и поняла, что такое же всегда было у Анны-старшей. Может быть, и не всегда, а только после того, как невестка Корнея овдовела, но Юлька тогда была еще слишком мала…
Но не было же этого! Там, у крепостного моста, во время бессловесного разговора между ними. Не было этого взгляда! Почему же сейчас? Да потому, что там, у моста, он на миг – радостный миг – забыл о том, что не привел назад шестерых отроков, которых увел за собой в поход, а во время молитвы, конечно же, вспомнил. И будет теперь помнить всегда.
Научился ли он будить в отроках зверя, как умел это, по словам матери, Корней? Одни раненые рассказывали, что во время захвата Отишия он сам озверел – кинулся грудью на топоры и рогатины, но как-то сумел при этом выжить, а другие раненые поведали, что он, наоборот, успокаивал ребят – на них два десятка конных копейщиков перли, а он прохаживался перед строем, пошучивал…
– Здравствуй… Минь, что с рукой?
– Да так, зашиб немного. Как тут ребята мои?
– Все поправятся, тяжелых-то в Ратное увезли, к маме…
– Да, задали мы тебе работы, ты уж прости… Матвей вернулся, поможет. Вы с Настеной его хорошо выучили, да и он молодец – Бурей на него почти и не ругался, Илья говорит, это – похвала. Так что тебе теперь полегче будет – с помощником.
– А я и не одна, у меня уже две помощницы есть – Слана и Поля.
Вроде бы нормальный разговор, правильный, вежливый, доброжелательный… Но хотелось-то совсем другого – пусть опять без слов, одними глазами, пусть на расстоянии, мимолетно, но вернуть тот радостный миг, ту улыбку!
Юлька вдруг обнаружила, что обе ее ладошки лежат в Минькиной руке – сама не заметила, как так вышло. Торопливо, даже суматошно, отдернула их и уже ставшим привычным непререкаемым тоном скомандовала, будто одному из рядовых отроков:
– Ну-ка, хватит мне зубы заговаривать, пошли, погляжу, что у тебя там!
– Сначала ребят проведать…
– Ты мне не указывай, что сначала, что потом! В лазарете – я воевода! Сам приказал, чтобы…
Юлька осеклась, потому что в ответ на ее слова Минька сделался опять привычным Минькой – добрым, понимающе улыбающимся, словно дед, глядящий на непоседливую внучку. Ну и пусть это была не такая улыбка, как там, у крепостных ворот, зато ушло это тягостное ощущение нелегкого, непростого знания. Вот и пойми его: пока тихо да вежливо говорили – зимняя вода, а как ощетинилась – сразу подобрел.
– Ну, ладно, проведай сначала своих ребят… Пойдем.
Проведать получилось долго. Минька присаживался к каждому из раненых. Расспросив о самочувствии, заводил разговор об обстоятельствах ранения, обязательно доказывал, что это – урок не только для самого отрока, но и для всей Младшей стражи: теперь, мол, он и сам сможет поучить остальных, как уцелеть при повторении такого же случая. Строил разговор так, что по большей части говорили мальчишки, а Минька только внимательно смотрел на них и кивал, даже если те несли совершенную чушь. Можно было подумать, что не Юльку, а его Настена учила, как надо разговором занимать внимание больного и улучшать его настроение, не давая слишком уж углубляться в мысли о своем недуге.