На равнине только ветер,
черный конь да красный месяц.
Смерть уставила глазницы
на меня через бойницы
Кордовы.
Как дорога вдаль уносит!
О мой конь неутомимый!
Смерть меня сегодня скосит
перед башнями немыми
Кордовы.
Романс уводит дорогой, по которой можно идти куда вздумается, вдаль или вспять, плывя по реке или ступая по водам (поэтическое чудо Иисуса из Назарета). Вода для путника — дорога не хуже прибрежной; кто не верит — спросите гребца.
И вдруг — какой свежий шум зеленых ветвей! Жиль Висенте. Какой иберийский поэт, до чего испанский португалец! Пращур испанского португальца Антонио Мачадо (Мачадо — фамилия португальская, и подобный сплав или садовая прививка нередки в Португалии и в приморской Андалузии). Я давно твержу и не устану твердить, что Жиль Висенте был недозрелым Шекспиром, терпким Шекспиром с горчинкой и кислинкой. На всем, что он создал — печать гениальности, и так обворожительна его терпкая зелень! В его лирике нет романсов в привычном смысле слова, то есть нет традиционной рифмовки, но некоторые стихи написаны восьмисложником, что роднит их со «Всеобщим Романсеро», поскольку они не дробятся на строфы, как старинные и более поздние и вольного склада испанские песни. Пристрастие к той или иной рифмовке — свободный выбор, естественный для поэта, тем более гениального. Но, невзирая на число слогов, ощущение романса придают его стихам порыв, голос, мелодия, стройность и естественность. Жиль Висенте всегда современен потому, что никому не подражает и даже не вдохновляется никем и ничем быстротечным.
Поэтов приморской Испании, на каком бы языке они ни писали, роднит лихорадочный пульс побережья, не проникающий на равнину. Дети моря, они не приедаются, как и море. Сухопутный поэт не мог бы создать магический романс о графе Арнальдосе:
Поделись со мною, кормчий, этой песней неземной!
— Только тот разделит песню, кто отправится со мной!
Кто не ощутит тайну и очарование этого романса у приморских поэтов? Вслушайтесь в Росалию де Кастро, злосчастную в жизни и в смерти, в один из самых сильных и нежных, и самых проникновенных голосов Испании. Эта всеми заброшенная женщина, больная раком, не признанная родителями, замурованная в безвременье и глуши, умершая в той же богадельне, где и родилась, и перед смертью просившая сжечь все написанное, обойденная жизнью, умершая, не ощутив ни разу участия и помощи, как умирает лучшее в Испании, эта женщина — из гениальной семьи, сестра Жиля Висенте, Хуана Йепеса и Густаво Адольфо Беккера, и луговой ветер ее стихов разносит по всей Испании терновую свежесть шиповника.
Чтобы романс был современным и, повторяю, оставался таким всегда, незачем погружаться в пресловутое Средневековье и прибегать к его понятиям и нравам, тогда жизненным, а ныне странным, как чужеземцы. Писать надо о сегодняшнем, честно и без бутафории, обнажая вечные темы — любовь, одиночество, война, разлука, горе и счастье — в новом облике. Петь одним горлом, фальшивым голосом в чужой манере прошлых лет, все равно что жить в квартире, обставленной мебелью XIII века, или писать гусиным пером. В такую же ошибку впадают иные наши поэты, полагая, что чем чаще упоминать аэропланы, телефоны, радиоволны и атомные бомбы, тем современней; техника вменяется литературе, как тело душе. Нет ничего более чуждого духу Романсеро, чем выделять не саму суть, а те искусственные средства, что ее выделяют. И не надо читать романсы так, как это якобы звучало тогда, тем более, что никто этого не слышал. Читать романсы, да и все написанное, надо своими сегодняшними глазами и как кому свойственно. Не вставляем же мы ни искусственные глаза, чтобы смотреть старинную живопись, ни искусственный аппарат, чтобы слушать старинную музыку.
Поэтические недоросли кишат, как стихотворная икра, по всему миру и предаются «космической» поэзии, словно боксируют или раскуривают сигару. Но тяготение в поэзии, тяготение звезды в пространстве, тяготение вообще, это равновесие, и сила тяжести — проблема равновесия. Мироздание не тяготит, и если кто возражает, поинтересуюсь: «Кого оно придавило и где раздавленный?» Все хотят быть атлантами, атлантами с воздушными шарами вместо голов. Тяготит в этом мире другое и тяготит по-настоящему: горе, любовь, вина, угрызения гнетут тяжелее, чем любая гранитная гряда, любой базальтовый покров, любая залежь руды, три компонента земной коры, и гнет этот беззвучен или едва выражен жестом или слогом. У самого главного в жизни имена кратки: бог, свет, жизнь, страсть, ты, я, да, нет, ай. Крик матери над умирающим ребенком весомей всего бытия и небытия вместе взятых, и тяжесть его в этот миг неизмерима. Испанский мул, рожденный есть, пить, орать и брыкаться, самое немолчное и безмозглое существо на свете, почти такое же — говорю «почти», потому что превзойти нельзя, — как демагог на трибуне, который сыплет изо рта и прочих мест пустотелые фразы, как пулемет, заряженный орехами. Как, например, в Испании (поскольку я испанец) — Лерусс. И «ох!» (слово краткое, как и «вон!») — достойная награда.
Нет ничего нежнее в испанской поэзии, чем некоторые стихи Романсеро, как нет ничего загадочней и притягательней, чем романс о графе Арнальдосе, о Геринельдо, узнике и др. И та же нежность, та же завораживающая таинственность в лучших вещах Тересы Сепеды и Хуана Йепеса. Они редко прибегали к восьмисложнику, но звучание Романсеро отозвалось в них, как ни в ком, ни в их время, ни позже, за исключением некоторых сонетов Лопе де Веги, вплоть до современной поэзии, родоначальником которой стал Беккер.
Тереса и Хуан. Позвольте мне эту незабвенную пару называть по имени. Мужчине и женщине незачем ни слыть «святыми», ни украшаться пышными фамилиями. Католицизм усердно превращал христову веру в христианское идолопоклонство, одних вознося до небес, а других опустив на колени. Святой — это церковный идол, и не пристало нам ни поклоняться идолу, ни становиться таковым. Зачем боготворить и быть боготворимым? Мне больше по душе глагол «любить». Любить и быть любимым — стоя, не на коленях, а еще лучше лежа, на лесной траве или речном песке, иными словами — на пути в рай. Какой вполне нормальный человек позволит, чтобы ему не кланялись? Привычка преклонять колени требует взаимности. Да, бедная Тереса Сепеда, потомственная аристократка, тоже хотела самолично насыщаться Христом и не в виде вина и хлеба. Другая испанская писательница, тоже именитая, но далекая от мистики, хоть и компенсировала эту недостачу новеллой «Сладкие грезы», перед смертью, когда близкие позвали приходского священника, заявила, что будет исповедоваться только епископу и никому ниже рангом. Видимо, полагала, что епископ искушенней по женской части и более квалифицированно отпустит грехи, а вероятней всего получится, как в андалузской сказке про Огуречницу: «Каюсь, падре, я согрешил с Огуречницей». — «Ничего страшного, сын мой, я тоже».
В поэзии Тереса следовала за Хуаном, потому что ощущала его превосходство, хотя вообще-то командовала им, как только может женщина до мозга костей командовать «половинкой монаха», как именовала она щуплого кармелита. Зато проза была родной стихией для нее, а не для него.
Собственно романсы у них не лучшее из написанного, потому что мистицизм Тересы и Хуана был чувственным и в границах чувственного. Кажется, что Ренессанс забыл Романсеро по вине плохо понятого гуманизма; снисходя к человеческим слабостям, под «культурой» стали подразумевать образованность, и слово «культура» стало для эрудитов чем-то вроде зонтика на случай дождя или жары. Лишь Сервантес и Лопе устояли, поскольку Кеведо, Гонгора, Кальдерон и другие восприняли романс сугубо эстетически и поместили его в ухоженный сад вместо чистого поля. Внутренний жар мистиков, уже затронутый гуманизмом, вздымал их голоса ввысь и вместе с тем отбрасывал вглубь, как если бы река стала гейзером, взмывала и опадала одновременно и выглядела несвободной и неестественной. Это участь религиозного мистицизма — утратив человеческое русло, вздыматься и рушиться, стеная и страдая от вечной неприкаянности. Мистиков вечно перемалывают незримые удары, как Дон Кихота, который если и не был мистиком Бога или, по крайней мере, Церкви («с Церковью мы сталкивались, Санчо»), зато был мистиком Дульсинеи, и это приоткрывает в Сервантесе самое сокровенное — поиск идеала в жизни, невзирая на все удары, вполне зримые и покруче небесных. Человеческая душа все еще витает в облаках вместо того, чтобы противостоять всему, что способна постичь, и не по слабости, а потому что не знает, способна ли постичь и не верит в это. Куда лучше «Христос в печном горшке», которого Тереса рекомендовала своим послушницам, хорошо зная по опыту, что такое крушение идеала.