Литмир - Электронная Библиотека

– Нет, что эта хабалка опять выдумала! У нее, видите ли, шизофрения. Шизофрения – так сиди дома! (Сидеть дома – означало оставить работу.) А ты что? То под свою липовую шизофрению помощь выбьешь, то путевочку отхватишь, то, вот, на больничном какую неделю сидишь, а Лапина – лошадь! Лапина – тащи! – в вечно атакующем своем стиле кипятилась мама.

Оно и понятно, посидеть на больничном, чтобы все в доме перестирать и перештопать, было для нее недостижимой, неисполнимой мечтой. Как раз и попадешь под сокращение штатов.

Перманентная угроза возможного сокращения никогда не исчезала вовсе – нить то слегка ослабевала, то вновь, угрожая лопнуть, натягивалась. Признаться, я не помню ни одного случая такого сокращения. Скорее всего, это была несложно сочиненная узда. Просто поразительны тогдашнее простодушие и почти детское легковерие совершенно взрослых людей!

– Сократят – посидишь дома, – успокаивал папа.

– Богатенький какой! Тыща двести на дороге не валяются. Еще у тебя кишка тонка четверых тащить, – резала мама.

– Если кому и беспокоиться, то, во всяком случае, не вам, Зоя Никаноровна. Таких грамотных и работящих сотрудников начальство обычно не трогает. Иначе ему не на кого будет опираться, – сильно картавя и, по-видимому, из собственного начальнического опыта говорила Елена Марковна.

– Что вы-то можете в этом понимать? Вы сами – завотделом! А у Лапиной – любая дворняжка знает – руки нет. Лапина – неблатная, – с гордостью, сложно перемешанной с горечью, говорила мама.

– Зоя, успокойся, – говорил не относящееся к делу папа.

Слабохарактерный, он считался у нас не имеющим собственного мнения по принципиальным вопросам и всегда беспринципно стремился к миру. Как не понять, папа, что ведь не до мира в этом вечно атакующем и агрессивном мире!

Мамина принципиальность мне больше нравилась. Беда, что из-за нее частенько рушилось согласие и приходилось укрываться, где попало.

Родительские темпераменты были как бы обусловлены их партийной принадлежностью. Мама была партийная, папа – «не состоял». Таким образом, партийная мама была как бы Фурмановым при беспартийном Чапаеве – папе. Тут у нас, правда, вконец перепутались национальные роли. Так то ж были не двадцатые, а пятидесятые годы…

Едва ли было не так, что там, где-то на ихних закрытых партийных собраниях и партактивах им строго внушали, что вы, де, должны воздействовать, и крепко воздействовать, на беспартийных членов семьи, ни на минуту не ослаблять партийной хватки на дому.

2

Каланчевская улица, где располагалась милая мне парикмахерская, была, так сказать, местным торговым центром. Она начиналась, если идти к трем вокзалам по моей, правой стороне, бакалейным «инвалидным» магазином и заканчивалась «Южным» гастрономом. Я еще застал и помню нескончаемые послевоенные очереди за мукой, заползавшие во двор «инвалидного» магазина. Это бывало под большие советские праздники – 1 Мая и 7 Ноября. На каждой ладони еще с вечера химическим карандашом писался персональный номер. Я свой номер обычно, сам не знаю почему, зажимал в ладони. Чтобы не украли или – по школьной привычке – чтоб не подглядели?

Тогда хозяйки еще не то что не потеряли вкуса, а только что входили во вкус домашней выпечки. Тем и запомнились праздничные кануны: в каждом подъезде – изумительно, восхитительно, соблазнительно, волшебно! – пахло ванилью и пирогами всех мастей.

Мама, как истинная не сказать москвичка, но горожанка, выпекала еще в специальном «чуде» кексы. На ее взгляд, они были несколько, что ли, более культурным, более городским продуктом по сравнению с «деревенскими» пирогами. Я в то время еще не был таким большим снобом, как сейчас, и противно жирным кексам предпочитал легкие пироги. А пирожки вообще мог есть не уставая.

Выйти во двор с каким-нибудь лакомством считалось шиком. «Сорок один – ем один», – кричал обладатель съестного припаса, сразу отсекая еще только зарождающиеся покушения. Но если зазевался и вовремя не произнес охранную формулу, пиши пропало…

Сразу за «инвалидным», без промежутка, шла еврейская галантерейная палатка с огромными голубыми и розовыми женскими штанами, всегда вызывавшими у меня чувство брезгливости и стыда. Мама их называла трико. При звуке этого слова я мог густо покраснеть. Они простодушно вешались напоказ, прямо на улицу. И весь день отвешивались, шевеля своими необъятными плотными штанинами. В этой палатке как-то по случаю я купил тяжелый свинцовый пугач, отлитый в форме револьвера. Пугач оглушительно (о светлая музыка взрыва!) стрелял начиненными взрывчаткой глиняными пробками, которые и по форме своей и по цвету действительно напоминали самые настоящие пробки, только были не мягкими, а твердыми. Говорили, что эти пугачи очень опасны. Мой и вправду однажды после выстрела развалился прямо у меня в руках. Взрывом безобразно разворотило его фальшивый барабан, а великолепная тяжелая рукоятка с насечкой осталась в целости.

Мальчишкой я любил хвастать случаями, когда жизнь моя висела на волоске. История с пугачом долго была украшением моей коллекции страшных историй, в которых я ну вот еще чуть-чуть – и погиб бы. Самой же страшной была история с профессором Виноградовым. Помню, что меня привели в какой-то таинственный дом. Профессор (мама сказала: светило педиатрии!) сидел у горящего камина. Я еще только впервые в жизни видел пылающий камин. Выслушивая меня, профессор хмурился, очевидно, что-то было не так. Но я, как настоящий пироман, был совершенно заворожен огнем в камине: ну надо же, целый костер в комнате! Комната была очень большая, скорее это был небольшой зал. Назначено было прийти еще. Мама, видимо, не смогла отпроситься в нужный день, и визит пропал. И вдруг, совсем вскоре, из газет стало известно о группе врачей-вредителей, среди которых черным по белому значилось имя и нашего светила. Я был потрясен маминым потрясением. Вот когда я был действительно на волосок от гибели… Ведь он мог бы подсыпать мне яда или незаметно сделать пункцию, от которой, достоверно известно, уже многих ребят разбил паралич. Недаром, наверно, был и этот костер в комнате, что-нибудь здесь было не так.

Вскоре профессора полностью реабилитировали, но это событие прошло настолько тихо, что мы узнали о нем только спустя годы.

За галантереей шел малюсенький, почти игрушечный табачный магазинчик, магнетически притягивавший меня. Мне всегда, с самого нежного детства хотелось курить. Первые в нем покупки – папиросы «Бокс», «Огонек» и коротенькие сигареты для мундштука «Южные» и «Новые». Все самое дешевое. Кажется, «Бокс» стоил старыми деньгами 43 копейки. Хотя покуривали мы (впрочем, не так часто) самые дешевые, но уже тогда заглядывались и на дорогие. Очень хотелось попробовать «Друг» (3 руб.) и «Тройку» (4 руб. 50 коп.). Еще волновала своей как бы зарубежной элегантностью пачка «Фемины». Это все были сигареты экстра-класса, с мундштуками из золотистой бумаги (сигарет с фильтром тогда еще не придумали). Я, конечно, был зелен для таких серьезных покупок, а Толику Кривому уже продавали. Он и был в этом деле моим первым учителем, натаскивал, как правильно курить словно резанные пополам, укороченные сигареты «Южные».

– Надо брать сухими губами, не слюнявь, понял? Это тебе не папиросы.

Но я частенько заходил в табачный и без Толика только для того, чтобы просто подышать этим чудесным табачным воздухом. Как раз рядом с табачным находилась уже знакомая нам парикмахерская, в струе одеколонного воздуха из которой приятно было пройти даже мимо. Потом, кажется, шла еще одна галантерея, дальше – очень серьезный в нашей жизни магазин «Охотник» и, наконец, гастроном «Южный». О каждом из этих уважаемых заведений можно рассказать историю, и не одну.

Пожалуй, также безопасно, как в парикмахерской, было еще только у папы в пошивочной. Не в той публичной части ателье, где в долгом ожидании томились клиенты и всем распоряжалась ярко накрашенная приемщица, – а на его закулисной половине, где неторопливо, но споро трудились портные и закройщики. Тут строчили машинки, прихлопывали утюги, и от них шел замечательно уютный запах паленой ткани.

4
{"b":"585096","o":1}