Ну и напоследок подарки и письма к померанской родне. Во-первых, забывать грех, а во-вторых, чтобы они не забывали…
– Дозволь слово молвить, государь! – подал голос Шереметев, оторвав меня от воспоминаний.
– Говори.
– Не вели казнить, великий государь, своего нерадивого холопа, – начал волынку боярин, – а только прошло уж и венчание твое на царствование, и миропомазание, а не приготовили мы тебе платно[13] для парадных выходов. Уже совестно мне и перед боярами и перед митрополитом, а что делать? Повели, государь, начать работу.
– Какое, к богу, платно, боярин? Посмотри вокруг: в великокняжеском дворце запустение, окна многие доселе досками забиты, а по иным горницам ветер гуляет. Крыши текут и починить их некому! У царя крыша течет, ты понимаешь хоть, какой ужас в этом? Вот по глазам вижу, что не понимаешь! Я сейчас каждый грошик, каждую копеечку, каждую чешуечку[14] серебряную на войско откладываю! А ты говоришь – платно! Ты представляешь, сколько будут стоить парча да шитье золотое? Да ты, видать, хочешь по миру меня пустить и царство мое!
– Дозволь и мне слово молвить, великий государь, – поднялся с другого конца Пожарский.
– Говори, князь Дмитрий Михайлович.
– Все мы знаем, государь, что ты скромен и, в отличие от многих иных, склонен не к излишествам греховным, а к сугубому воздержанию, и даже паче того – аскезе почти иноческой. И оттого не устаем денно и нощно благословлять Господа нашего, пославшего нам столь благочестивого монарха. Однако мы есть третий Рим, и царю нашему без пышности и благолепия никак нельзя, ибо без того будет умаление царства твоего. Оттого говорю тебе, государь: послушай верных слуг твоих и не противься, когда мы о блеске твоего платья радеем. Нельзя русскому царю без того, а деньги… что же, деньги – дело наживное.
– Понял я тебя, Дмитрий Михайлович, и согласен с каждым твоим словом, но вот какая незадача, князь… Был я, как ты ведаешь, на богомолье, и так меня проповедь отца Аврамия проняла, что дал я обет Господу нашему – не касаться жены, не пить вина и не носить парчи, затканной золотом, покуда не отобьем у безбожных латинян Смоленск. Так что с платном погодить придется.
Услышав про мой обет, бояре озадаченно задумались, и только Василий Бутурлин с сомнением смотрел на мой кубок. Мысленно чертыхнувшись, я обернулся к Вельяминову и велел отнести окольничему свою чашу.
– Василий-су, царь жалует тебя своей чашей! – громко провозгласил Никита, подойдя к Бутурлину.
Тот встал и, поклонившись, принял из рук кравчего мой кубок. Потом, провозгласив здравицу в мою честь, в один мах вылил себе в рот его содержимое. Скривившаяся морда Бутурлина стала мне наградой, и я, улыбнувшись, участливо спросил:
– А ты, Василий, верно, думал, что я мед пью?
– Государь, – раздался голос с другого конца стола, – не изволь гневаться на своего холопа – а скоро ли жена твоя и сын прибудут?
Я медленно обернулся в сторону говорившего и увидел подобострастно улыбающегося Бориса Салтыкова. Первым моим побуждением было спросить его: «А какое твое дело, собачий сын?», – и кинуть чем-нибудь тяжелым, но вместо этого я лучезарно улыбнулся и спросил помягче:
– А тебе какая беда, честной дворянин?
Салтыков смешался: он действительно только московский дворянин и его, строго говоря, за моим столом быть не должно. Правда, в последнее время думцы усиленно домогались, чтобы Бориса пожаловали чином окольничего, какой имел его умерший лет пять назад отец. И я склонялся в этом вопросе уступить. Салтыков – двоюродный брат Миши Романова и принадлежит к старинной московской аристократии, враждовать с которой опасно. Троюродный брат его отца, Михаил Глебович, сейчас находился в Польше при дворе короля Сигизмунда. Короче, семейка была подлая и влиятельная.
– Да как же, великий государь, – терем великокняжеский вельми ветх. Стыдно будет, что царица наша и царевич в такой развалюхе жить станут. Вели своим холопам за работу приниматься да поправить его, а не то всем нам бесчестие случится.
Бояре встретили заявление Салтыкова с явным одобрением. В общем, их можно понять, дворец действительно обветшал и изрядно разорен. Говоря о забитых окнах, ветхой крыше и гуляющем сквозняке, я вовсе не преувеличивал. А все члены боярской думы тоже живут в этом дворце, и отсутствие всякого намека на комфорт им вряд ли нравится.
– Чинить этот дворец – только деньги на ветер кидать, – отвечаю думе с тяжелым вздохом, – вот, даст бог, отвоюем Смоленск, тогда можно будет о новом дворце подумать, каменном. Таком, чтобы и жить, и послов принять не стыдно было.
– А какой веры у тебя жена, государь?
Вопрос на самом деле тяжелый. Все прекрасно знают, что принцесса Катарина – лютеранка, и никому это в православной стране не нравится. Я, конечно, еще во время собора перешел в православие, публично исповедовавшись митрополиту Ионе с прочим клиром, на глазах всех присутствующих отрекшись от католических и лютеранских заблуждений. Но вот поступит ли так же Катарина – я, по совести говоря, не уверен. И что делать, если она заартачится, не представляю.
– Что о Заруцком слышно? – задаю вопрос боярам, игнорируя Салтыкова.
– Совсем распоясался, проклятый, – сокрушенно вздыхает Пожарский, – доносят, что в Коломне укрепился и многие городки вокруг разорил.
– Так надобно унять вора, пока он чего горшего не натворил. Дворянам моим, как я посмотрю, заняться нечем, вот пусть и идут в поход. Коли побьют вора, так я и награжу, и пожалую, а нет, так и нет.
Салтыков понимает намек с полуслова и тут же делает вид, что его тут нет. Бояре сокрушенно качают головами: послать войско для того чтобы побить вора, а главное, захватить Марину Мнишек и Воренка – конечно, надо, но нет ни людей, ни денег, ни оружия.
– Ладно, бояре, утомился я; пойду передохну чуток.
После царского смотра Федькина жизнь резко переменилась. Сотник Корнилий сразу велел ему не мешкая ехать с собой, взяв холопа и оружие с припасами. На первое время поселили его с Лукьяном в большом деревянном остроге вместе с остальными ратниками сотни Михальского. Впрочем, всего в этой сотне кроме Федора было едва ли три десятка человек. Половина из них – казаки, несколько татар, а прочие и вовсе невесть кто. Единственным боярским сыном среди этого сброда оказался сам Панин.
В первый же день сотник проверил, на что способен Федька. Собрав всех своих людей перед острогом, Корнилий представил им нового товарища и велел ему показать, как тот стреляет из лука. Федор, не прекословя, взялся за лук и одну за другой поразил все мишени.
– А теперь – с коня, – потребовал Михальский.
С коня Панин отстрелялся не хуже, отчего наблюдавшие за упражнением татары довольно зацокали языками: «Чек якши», – очень хорошо, стало быть. Корнилий же ничего не сказал и велел принести лозу для рубки с коня. Это вышло у боярского сына куда хуже, но в общем он справился. После чего проверили, как он бьется саблей пеший. А вот тут парень оплошал: как оказалось, любой из сотни владеет специально затупленной для поединков саблей лучше него. Посмотрев на нахватавшего синяков и шишек, тяжело дышавшего боярского сына, Корнилий велел дать учебную саблю ему самому и вызвал против себя сразу троих. Федька завороженно смотрел, как лихо сотник отбивается от нападавших на него казаков. Клинок, казалось, был продолжением его руки; ни секунды не оставаясь на одном месте, сотник кружился между противниками как волчок, заставляя их сталкиваться и мешать друг другу. Наконец вдоволь наигравшись, Михальский перешел в атаку, выбил саблю у одного, сбил с ног с другого и обратил в бегство последнего.
– Вот как надо! – наставительно сказал он Федьке. – Ну да не беда, научим.
Учеба началась на следующий день, и небо сразу показалось отроку с овчинку. Поднявшись рано утром и коротко помолившись, ратники брались за сабельное учение. Сначала Корнилий показывал сабельный прием, и все должны были его повторить, причем сотник придирчиво смотрел за чистотой его исполнения. После этого, разбившись на пары, до седьмого пота звенели саблями в учебных поединках.