Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Иван Грозный мог опираться на представление о себе как Рюриковиче, возводя свое происхождение к римским цезарям. «Люди средневековья представляли себе мировую политическую систему в виде империи со строгой иерархией. Королевства и княжества, составлявшие эту иерархию, занимали разные ее ступени. Принадлежность к единой христианской империи определяла харизматический характер власти монархов, нередко подкреплявшееся ссылкой на некое символическое родство с императорской фамилией. В Московской Руси широкое распространение получила легенда о римских предках царя. В XVI в. много сотен русских князей вели свой род от Рюрика, но лишь Иван IV раздвинул рамки генеалогического мифа и выступил с претензией на родство через Рюрика с римскими цезарями»[36]. Петр на такой запас исторической легитимности не претендовал, хотя легитимнее его в тот момент в царской семье никого не было. Можно сколь угодно долго спорить, как было бы по-другому и хорошо без Петра Первого, но штука в том, что Петр – единственный законный наследник престола: Федор умер, Иван был слабоумный, что понимали все, Софья в московской системе ценностей царицей стать не могла (не женское это тогда было дело), только в постпетровское время появились императрицы. Кроме Петра кто бы законно взялся управлять Россией? Варианта не было.

Так что и спорить не о чем. Путь, им избранный, был путем законного правителя России.

Построение новой столицы более всего раздражало западных путешественников, особенно французов, по ощущению которых Европа кончается на Рейне. Что уж говорить о племенах живущих вдоль Волги и далее! Путешествуя в 30-е годы XIX века по уже могучей империи, перед которой дрожала Европа, наблюдательный французский маркиз, сказавший много точного о николаевском режиме, причину неурядиц увидел вдруг в петровском городе: «Чем дальше отъезжаешь от Петербурга и чем ближе подъезжаешь к Москве, тем глубже постигаешь величие бескрайних и изобильных просторов России и тем больше разочаровываешься в Петре I. Мономах, живший в XI веке, был истинно русский князь, Петр же, живший в столетии XVIII, по причине своего ложного представления о способах совершенствования нации, сделался не кем иным, как данником иностранных держав, подражателем голландцев, с дотошностью варвара копирующим чужую цивилизацию. Либо Россия не выполнит того назначения, какое, по моему убеждению, ей предначертано, либо в один прекрасный день Москва вновь станет столицей империи: ведь в этом городе дремлют семена российской самобытности и независимости. Корень древа в Москве, и именно там должно оно принести плод; никогда привою не сравняться мощью с подвоем»[37]. По сути дела, он выразил славянофильскую оценку петровского дела, восторжествовавшую в большевистской революции[38]. Отказ от Петербурга – отказ от империи, Москва не сумела стать империей, она была вариантом восточной деспотии. Именно маркизу Кюстину и презрению к русским, которые должны знать «свое место», защищая дело Петра, отвечал Пушкин:

Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.
А. С. Пушкин. «Стансы», 1826

Впрочем, и русские эмигранты-революционеры колебались в оценке Петербурга. В 1857 г. эмигрант Герцен в своем «Колоколе» издали так оценивал столицу Российской Империи: «Говорить о настоящем России – значит говорить о Петербурге, об этом городе без истории в ту и другую сторону, о городе настоящего, о городе, который один живет и действует в уровень современным и своеземным потребностям на огромной части планеты, называемой Россией»[39]. Словно не было уже «Медного всадника», «Невского проспекта», петербургской поэмы «Двойник» – мощных составляющих «петербургского текста», означающих уже новую петербургскую культуру, увидевших Петербург в контексте русской и европейской истории. Особенно это относится, разумеется, к «Медному всаднику». Причем Герцен сам себе противоречит, говоря о контексте мировой истории, в котором пребывает Петербург: «С того дня, как Петр увидел, что для России одно спасение – перестать быть русской, с того дня, как он решился двинуть нас во всемирную историю, необходимость Петербурга и ненужность Москвы определилась»[40]. Герцен вряд ли прав: движение во всемирную историю вовсе не означало необходимости перестать России быть русской, просто речь шла о тотальном отказе от изоляционизма, свойственного восточным деспотиям.

Задача Петра была, как понятно, совсем не простой. Он был вынужден обращаться к более широкому представлению о себе и создаваемой им новой России, России как империи. По словам одного из крупнейших сегодня исследователей петровских перемен, петровская пропаганда полностью отказывается от древнерусских представлений о праведном и неправедном властителе, противопоставляя им идею всевластного монарха, который является источником закона. Эта концепция восходит еще к законодательству Юстиниана, но переживает в деятельности Петра трансформацию: «Император оказывается не только верховной инстанцией в регламентации собственно юридических отношений (курсив мой. – В.К.), но и установителем любой нормы и любого порядка вообще – в том числе норм духовно-нравственных и культурно-поведенческих. ‹…› Харизматическое всевластие царя, утверждавшееся Иваном Грозным (и, видимо, скомпрометированное в качестве фундаментальной концепции Смутным временем и правлением Михаила Федоровича), при Петре институализируется, приобретая характер легального порядка, не имеющий соответствия в прошлом»[41].

Предшествовавшие Петру русские правители, возводя свою родословную к римским цезарям, приглашая иностранных архитекторов и лекарей, держа наемное европейское войско как личную охрану, вовсе не задумывались о перенесении европейских принципов на Русь, причем не просто современных, но именно сотворивших когда-то Европу как единое целое. Часто ссылаются на византизм Московской Руси, т. е. на влияние Второго Рима[42]. Откуда же тогда зоркое есенинское о Москве: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах…»?.. Тут, пожалуй, лучше дать слово одному из крупнейших евразийцев, который писал, что восточные традиции управления шли в Московскую Русь не только через Константинополь, но вполне прямым путем: «Московская мода на все восточное, прямое увлечение Турцией, впечатления, вынесенные от соприкосновения с татарскими завоевателями, наложили на Московское государство те чисто восточные черты, которые так поражали в нем путешествующих иностранцев»[43]. Азиатство, как видно, из строки Есенина, сохранялось в самой стилистике московской и русской жизни. Вернуться в Европу для Руси было сложно. Возврат к европейской эпохе Новгородско-Киевской Руси был немыслим в реальности (позднее он был осуществлен в поэзии Пушкина, А. К. Толстого и др.), нужен был новый принцип, чтобы переварить и свое азиатское прошлое и вместе с тем усвоить достижения современной Европы. Характерно, что в ХХ веке многие писатели воспринимали Петербург не только как новый вариант вечного города, но как вполне национальную столицу, более национальную, чем Москва. В романе «Николай Переслегин» знаменитого русского философа и писателя Федора Степуна, изгнанного Лениным в 1922 г. из России вместе с другими выдающимися русскими мыслителями и писателями, есть такое рассуждение: «Какой великолепный, блистательный и, несмотря на свою единственную в мире юность, какой вечный город. Такой же вечный, как сам древний Рим. И как нелепа мысль, что Петербург в сущности не Россия, а Европа. Мне кажется, что, по крайней мере, так же правильно и обратное утверждение, что Петербург более русский город, чем Москва»[44].

вернуться

36

Скрынников Р. Г. Третий Рим. СПб., 1994. С. 87.

вернуться

37

Кюстин А. де. Россия в 1839 году. В 2-х т. Т. 2. М., 1996. С. 126.

вернуться

38

Ср. у Г. П. Федотова: «Старая тяжба между Москвой и Петербургом становится вновь одной из самых острых проблем русской истории. Революция – столь богатая парадоксами – разрубила ее по-славянофильски. Впрочем, сама проблема со времени Хомякова и Белинского успела изменить свой смысл. Речь идет уже не о самобытности и Европе, а о Востоке и Западе в русской истории. Кремль – не символ национальной святыни, а форпост угнетенных народов Азии. Этому сдвигу истории соответствует сдвиг сознания: евразийство расширяет и упраздняет старое славянофильство. Но другой член антитезы – западничество – и в поражении своем сохраняет старый смысл. Дряхлеющий, зарастающий травой, лишенный имени, Петербург духовно живет своим отрицанием новой Москвы. Россия забывает о его существовании, но он еще таит огромные запасы духовной силы. Он все еще мучительно болеет о России и решает ее загадку: более, чем когда-либо, она для него сфинкс. Если прибавить, что почти вся зарубежная Россия – лишь оторванные члены России петербургской, то становится ясным: Москва и Петербург – еще не изжитая тема. Революция ставит ее по-новому и бросает новый свет на историю двухвекового спора» (Федотов Г. П. Три столицы // Федотов Г. П. Судьба и грехи России. В 2-х тт. Т.1. СПб.: София, 1991. С. 50).

вернуться

39

Герцен А. И. Москва и Петербург // Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти тт. Т. 2. М.: Изд-во АН СССР, 1954. С. 33.

вернуться

40

Там же. С. 35.

вернуться

41

Живов В. М. Культурные реформы в системе преобразований Петра I // Живов В. М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М… 2002. С. 425–426.

вернуться

42

Особенно ярко у К. Леонтьева: «Византийские идеи и чувства сплотили в одно тело полудикую Русь» (Леонтьев К.Н. Византизм и славянство // Леонтьев К.Н. Избранное. М.: Рарогъ, 1993. С. 32). Конечно, можно приводить сентенции Чаадаева или Вл. Соловьева о косности и цезаропапизме поздней Византии, которой наследовала Русь. Но гораздо сильнее было невольное, но по сути наиболее резкое соображение евразийцев (Н. С. Трубецкого), что ханская ставка переехала в Москву, которая выразила дальнейшей судьбой принципы монгольского права, став татаро-московской восточной деспотией. Да и сам Леонтьев более всего ценил Петра.

вернуться

43

Алексеев Н. Н. Христианство и идея монархии // Алексеев Н. Н. Русский народ и государство. – М.: Аграф, 1998. С. 60.

вернуться

44

Степун Федор. Николай Переслегин. Томск. 1997. С.175.

7
{"b":"584658","o":1}