– Не считал. Штук двенадцать, наверное.
– Я – больше. У меня – двадцать две.
– Дуракам всегда везет, – недовольно пробормотал себе под нос Арсюха Баринов – не любил, когда его хоть в чем-то кто-либо опережал.
– На месте командира я бы отошел на ночь метров на пятнадцать от берега и заякорился там. Иначе нас загрызут крысы.
Арсюха промолчал: не его это дело – решать, где ночевать – в море, в Северной Двине либо у какой-нибудь кухарки на берегу.
С кормы снова донесся сочный влажный шлепок, затем странное жужжание, словно воздух разрезала гигантская пчела, прилетевшая из большого городского парка, и в воду шмякнулось грузное тело.
– Двадцать три, – негромко констатировал Андрюха. – Интересно, Арсюх, а на время обеда нас с тобою сменят или нет?
– Откуда я знаю, – со вздохом, в котором сквозило раздражение, пробормотал Арсюха.
– Плохо будет, если не сменят. Не то кишка кишке уже фигу показывает, требует чего-нибудь на зуб.
– Если крысу завялить на ветерке, она будет съедобна или нет?
– Матросы с голодухи не только крысами лакомятся – едят даже деревянную обшивку палуб, пропитанную солью. Сам видел.
Из досок причала, в сырую широкую щель вновь высунулась крысиная морда с влажным смышленым взором и знакомыми желтыми светящимися усами. На причале продолжал сидеть небольшой печальный кот и поедать глазами плавающую в воде треску.
– Пхих, – привычно фыркнул Арсюха и поманил крысу: – Утю-тю-тю! Топай быстрее сюда! Чем больше мы оприходуем ларисок – тем лучше будем спать ночью.
– Всех ларисок мы не перебьем никогда! – прокричал с кормы Андрюха, последовал смачный шлепок, и в воздух с писком взвилась очередная крыса – их в Архангельске в шестьдесят четыре раза больше, чем людей. Специалисты подсчитали.
Описав в воздухе широкую дугу, лариска спланировала было на набережную, но не дотянула и шлепнулась в воду.
Стояло жаркое лето тысяча девятьсот двадцатого года.
– Утю-тю-тю, дуй сюда! – пригласил Арсюха очередную крысу на корабль. – Здесь тебя ждет сладкое угощение. – Он покрепче сжал руками палку. – Слаще не бывает. Гы-гы-гы! – В следующую минуту на его лбу возникли недоуменные морщины. – И кто вам имя такое красивое придумал: лариска? А? Зовут, как расфуфыристых господских кухарок и дворничих.
Словно ободренная приглашением, крыса вскарабкалась на канат и поползла на миноноску, задумчиво пофыркивающую водоотливкой – трюх-трюх, трюх-трюх…
Через минуту крыса получила сильный удар по жирному телу – Арсюха не рассчитал силу, вложил в удар больше, чем положено, крыса шмякнулась не в воду, а на набережную, перемахнув через весь причал, приземлилась на камни, обрызгала их кровью.
– Ты чего! – предостерегающе закричал Андрюха. – За это нам старшой может в одно место фитиль вставить и запалить его. Рванет так, что мужское достоинство превратится в обычную яичницу.
– Собаки подберут, – лениво отозвался Арсюха, – через двадцать минут набережная будет чиста, как стол в кубрике после обеда.
– Держи карман шире. Собаки ныне даже английскими консервами стали брезговать, не то что сомнительной свежениной. Собака крысу есть не станет.
Печальный кот проводил взглядом крысу, совершавшую последний полет, и вновь перевел взор на треску, плавающую в воде.
Жарко было в Архангельске. Так жарко, что днем на камнях можно было печь картошку.
* * *
В доме Миллера звучала музыка – Наталья Николаевна сидела за роялем. Евгений Карлович, светлоглазый, с хорошей выправкой и поджарой фигурой, с тщательно остриженными усами, благоухающий лондонским парфюмом, приехал домой на обед.
Щелкнув кнопками белых парадных перчаток, положил их на столик в прихожей, глянул на себя в зеркало. Остался доволен – не стыдно показываться Тате. Можно было, конечно, пообедать и в штабе, в гостевом зале, куда генерал-губернатор Северной области иногда наведывался с гостями – в основном иностранными, но хотя бы немного времени Евгению Карловичу хотелось провести с женой.
Уже двадцать три года они вместе, у них уже подросли дети, сын стал ростом выше отца, большая часть жизни осталась позади, а Евгений Карлович до сих пор при виде жены ощущает молодое воодушевление и иногда, обронив неловкое слово, краснеет перед ней, как мальчишка. Он прислушался, стараясь угадать, что же играет Наталья Николаевна. Нет, не угадал… Да и играла жена на этот раз не по памяти, а по нотам, скованно. Когда она играет по памяти, звук у рояля бывает совсем другой – какой-то игривый, убыстренный, усиленный, что ли.
Более полугода уже Миллер живет в этом доме, а привыкнуть к нему не может, как не может привыкнуть и к природе здешней, к снегам выше крыши, розовому воздуху и морозам, легко разваливающим вековые гранитные валуны на несколько частей.
В Витебской губернии, где Миллер родился, таких морозов нет – там о зверствах стужи даже не слышали. В родном городе Миллера Динабурге[3] зимы всегда бывали мягкими, каждый год на главной площади города заливали водой снежную гору, на которой с утра до вечера густо лепилась малышня.
Собственно, зима в Архангельске – тоже не самая суровая, на севере есть места, где из жилья вообще нельзя носа высунуть, вода, вылитая из кружки на снег, до земли не долетает – вместо нее шлепаются звонкие ледышки. Лето в Архангельске стоит жаркое. Короткое и жаркое, с несметью света, в котором плавают тонкие серебряные паутины.
В Архангельск семья Миллеров прибыла из Парижа, где Евгений Карлович безуспешно пытался сформировать из остатков Русского экспедиционного корпуса армию, но дело это было заранее обречено на провал: уставшие солдаты не хотели умирать на чужбине, рвались в Россию, домой, и генеральские уговоры на них не действовали.
В конце концов Миллера пригласил к себе русский посол Маклаков[4], вальяжный, с длинной душистой сигаретой, засунутой в изящный, с точеными колечками, свободно висящими на узорчатом теле, четвертьметровый мундштук – мундштук был восточный, выточен в Индии из слоновой кости и привезен в Европу…
За окном уютного тихого кабинета кружились крупные невесомые снежинки.
– Что-то рано ныне полетели белые мухи, – озабоченно глянув в окно, проговорил Маклаков, – для Парижа это явление совсем нетипичное. – Маклаков не сдержал вздоха – он скучал по России. И Миллер тоже скучал, очень скучал. – Поздравляю вас, Евгений Карлович, – сказал посол.
– С чем?
– Сегодня утром мировая бойня, которую мы в нашей печати именовали Великой войной, закончилась.
– Господи… – Миллеру показалось, что он услышал собственный стон; он глянул на роскошный календарь, висевший на стене кабинета. Было одиннадцатое ноября. Перекрестился.
– Вчера подписаны последние документы с Германией о перемирии. На фронтах перестали стрелять пушки. Больше они стрелять не будут. – Маклаков помял пальцами седеющие виски, потом сделал гостеприимный жест, указывая на стул, прислоненный к игральному столику. – Садитесь, Евгений Карлович! В ногах правды нет.
Миллер сел на стул, оглядел столик, стоящий рядом, – Маклаков любил все восточное, и это был не стол, а произведение искусства, изящный, резной, сделанный на Востоке, – и не увидел его броской красоты. Лицо у Миллера было ошеломленным.
– Господи, наконец-то, – проговорил он тихо, – наконец-то! – Снова перекрестился.
– Я тоже считаю – наконец-то! – грубовато проговорил посол. – Эта война искалечила землю, вместо сердца у планеты – дырка. В таких войнах не бывает победителей – бывают только побежденные, да и те в основном калеки.
– Сейчас мы еще не можем подсчитать потери, – прежним тихим голосом произнес Миллер, он все еще не мог прийти в себя, – подсчитаем лет через пять и ужаснемся! – Он посмотрел выжидательно на посла, словно искал у него поддержки.
Посол промолчал. Он перебирал бумаги, лежавшие на игральном столике. Отложил в сторону вначале одну бумагу, потом другую.