Квангель, как и раньше, высвобождается из его хватки. И думает: ах, вот ты каков, вот как денежки зарабатываешь! Ну уж нет, ни единого гроша не дам, а то ведь решит, что я его боюсь, и никогда не отвяжется. Вслух он говорит:
– Я зарабатываю всего-навсего тридцать марок в неделю, и каждая марка нужна мне самому. Нет у меня для тебя денег.
Больше ни слова, ни взгляда – он входит в фабричные ворота. Вахтер его знает и пропускает без вопросов.
Баркхаузен остается на улице, глядит ему вслед и прикидывает, что теперь делать. Он бы, конечно, с удовольствием пошел в гестапо и заявил на Квангеля, сигаретка-другая непременно бы обломилась. Но лучше погодить. И так он нынче поспешил, надо было дать Квангелю высказаться до конца; после смерти сына тот наверняка много чего наговорил бы.
Недооценил он Квангеля, того на испуг не возьмешь. Нынче многие боятся, да в общем-то все, потому что все делают где-нибудь что-нибудь запрещенное и вечно тревожатся, как бы кто об этом не прознал. Главное – в подходящий момент захватить их врасплох, тогда они у тебя на крючке, тогда раскошеливаются. Но Квангель этот, мужик с острым лицом хищной птицы, не таков. Он, видать, ничего не боится, а врасплох его и вовсе не застать. Н-да, на этом мужике деньжат не наваришь, может, в ближайшие дни удастся жену его заарканить, ведь женщину смерть единственного сына вконец с катушек сбивает! А тогда баба может много чего наболтать.
Значит, в ближайшие дни он займется женой Квангеля – но теперь-то как быть? В самом деле надо ведь подкинуть Отти деньжат, нынче утром он украдкой подъел из буфета последний хлеб. Но денег нету, да и где их по-быстрому раздобудешь? А жена у него просто ведьма, мигом превратит ему жизнь в сущий ад. Раньше она трудилась на панели, на Шёнхаузер-аллее, и порой бывала очень даже мила. Теперь у них пятеро сорванцов, то есть большинство, конечно, навряд ли от него, а бранится она как базарная торговка. Вдобавок дерется, чертова кукла, ребятню лупит, ну, заодно и ему перепадает, а тогда случается небольшая потасовка, в которой всегда больше достается самой Отти, но ума ей это не прибавляет.
Нет, к Отти без денег идти нельзя. И вдруг на ум Баркхаузену приходит старуха Розенталь, которая теперь одна-одинешенька, без всякой защиты, живет на Яблонскиштрассе, 55, на пятом этаже. Как же он раньше-то не вспомнил про старуху-еврейку, от нее побольше проку будет, чем от старого черта Квангеля! Розенталиха – тетка добрая, это ему давно известно, еще с тех пор, когда они держали бельевой магазин, так что начнет он с ней по-хорошему. А заартачится старуха, так получит по башке, и вся недолга! Что-нибудь у ней наверняка найдется, цацка какая, или деньжата, или харчи – что угодно, лишь бы Отти сменила гнев на милость.
Пока Баркхаузен этак вот размышляет, снова и снова представляя себе, что ему там обломится – у евреев-то барахла по-прежнему завались, только прячут они его от немцев, у которых наворовали, – пока Баркхаузен этак вот размышляет, он спешит обратно, на Яблонскиштрассе. Войдя в парадное, долго прислушивается. Неохота ему попадаться на глаза обитателям переднего дома, сам-то он живет в заднем корпусе, попросту говоря – во флигеле, в полуподвале, по-культурному – в сутеррене. Сам он из-за этого не переживает, только перед людьми иной раз неловко.
На лестнице все спокойно, и Баркхаузен начинает быстро, но беззвучно подниматься по ступенькам. В квартире у Персике дым коромыслом, улюлюканье, хохот, опять гулянка. С такими, как Персике, не мешало бы законтачить, у них связи что надо, глядишь, и ему что-нибудь перепадет. Хотя они, понятное дело, шпика на случайных приработках вроде него в упор не видят; особенно парни из СС и Бальдур ужас как нос задирают. Старик, тот попроще, иной раз, когда в подпитии, сунет ему пятерку от щедрот…
В квартире Квангелей тишина, и этажом выше, у старухи Розенталь, тоже ни звука не слыхать, сколько Баркхаузен ни прижимается ухом к двери. В конце концов он звонит, быстро и деловито, ну, скажем, как почтальон, который спешит разнести письма и все такое.
Однако ничего не происходит, и, подождав минуту-другую, Баркхаузен решает позвонить второй раз, а потом и третий. В промежутках он прислушивается, ничего не слышит, но все-таки шепчет в замочную скважину:
– Госпожа Розенталь, откройте! Я принес весточку от вашего мужа! Быстренько, пока никто не видит! Госпожа Розенталь, я же вас слышу, открывайте!
Он звонит снова и снова, но без малейшего результата. В конце концов его охватывает злость. Нельзя же и отсюда уйти несолоно хлебавши, Отти закатит жуткий скандал. Пускай выкладывает старая жидовка, что у него уворовала! Он яростно звонит, а в промежутках кричит в замочную скважину:
– Отворяй, свинья жидовская, или я начищу тебе харю, так что зенки больше не откроешь! Нынче же упеку тебя в концлагерь, коли не отворишь, сволочь окаянная!
Будь у него с собой бензин, он бы прямо сейчас подпалил дверь старой перечнице!
Вдруг Баркхаузен замирает. Где-то внизу открылась квартира, и он тесно прижимается к стене. Лишь бы его не увидели! Да нет, люди просто на улицу идут, надо всего-навсего затаиться и переждать.
Однако шаги приближаются – вверх по лестнице, неумолимо, хотя медленно, спотыкаясь. Наверняка один из Персике, а Баркхаузену сейчас только пьяного Персике и не хватало. Наверняка ведь тот на чердак собрался, но на чердак ведет железная дверь, и она заперта, не спрячешься. Одна надежда, что пьяный, не заметив его, пройдет мимо; если это старик Персике, такое вполне возможно.
Но это не старик Персике, а паршивец Бальдур, самый дрянной из всей шайки! Напялит форму гитлерюгенда, шляется вокруг и ждет, чтоб ты с ним первый поздоровался, хоть он покуда вообще ноль без палочки. Бальдур медленно одолевает последние ступеньки, крепко держась за перила, поскольку здорово набрался. Само собой, несмотря на стеклянные глаза, он давно заметил припавшего к стене Баркхаузена, но разговор начинает, только остановившись прямо перед ним:
– Ты чего тут вынюхиваешь, а? Я этого не потерплю, живо катись в подвал к своей шлюхе! Марш отсюда!
Бальдур поднимает ногу в кованом ботинке, но тотчас ставит ее на пол: для пинка он слишком нетвердо стоит на ногах.
Такого тона Баркхаузен просто не выносит. Когда на него орут, он мгновенно съеживается от страха. Униженно шепчет:
– Простите, пожалуйста, господин Персике! Я только шутку сыграть хотел со старой жидовкой!
От напряженных размышлений Бальдур наморщивает лоб. Немного погодя говорит:
– Задумал, падла, старую жидовку обокрасть, вот и вся шутка. Ну, вперед!
Сказано грубо, но, без сомнения, уже благосклоннее; этакие вещи Баркхаузен ловит на лету. Потому и говорит с улыбкой, как бы извиняясь:
– Так ведь я не краду, господин Персике, так только, подтибриваю!
Бальдур Персике на улыбку не отвечает. С подобной публикой он не якшается, хотя иной раз это бывает полезно. Он лишь осторожно спускается по лестнице следом за Баркхаузеном.
Занятые собственными мыслями, оба не замечают, что дверь в квартиру Квангелей лишь прикрыта. И опять открывается, как только они минуют площадку. Анна Квангель бесшумно подбегает к перилам, прислушивается.
У дверей Персике Баркхаузен вскидывает руку в германском приветствии:
– Хайль Гитлер, господин Персике! Премного вам благодарен!
За что благодарен, он и сам толком не знает. Может, за то, что не получил пинка под зад и не скатился с лестницы. Ведь ему, мелкой шавке, пришлось бы и это стерпеть.
Бальдур Персике на приветствие не отвечает. Таращит на Баркхаузена стеклянные глаза, и немного погодя тот начинает моргать и опускает взгляд.
– Значит, шутку хотел сыграть со старухой Розенталь? – спрашивает Бальдур.
– Да, – тихо говорит Баркхаузен, не поднимая глаз.
– А какую шутку? – допытывается Бальдур. – Стырил-смылся?
Собравшись с духом, Баркхаузен взглядывает в лицо собеседнику:
– Ох! Я бы ей харю надраил!