Что же до нашего убийцы, то ему исполнилось шесть лет, когда мы потерпели поражение, и, стало быть, одиннадцать, когда победили, восемнадцать ко времени битвы на равнине Дьен-Бьен-Фу, а в армию, отсрочив ее студенческими годами, он попал в 1959, едва-едва успев избежать Алжира. Он читал кое-что из Камю, ничего из Честера Хаймса[151] и лучше всего был знаком с Мики и Тэнтэном[152]. «Бескорыстное преступление» он трактовал то так, то этак, пока не раздобыл у галантерейщицы, которая приторговывала и книгами, «Плохо прикованного Прометея» и не изучил по «Подземельям Ватикана»[153] историю Амедея Флериссуара, уверившись наконец, что его случай не имеет ничего общего с преступлением юного Лафкадио. Потому что у Жида преступление, хоть и бескорыстное, продумано заранее, то есть, осуществляясь случайно, в ситуации, позволяющей ему считаться непредумышленным, оно было все-таки результатом философского предумышления и составляло необходимый элемент системы: убийство было, так сказать, готово, завернуто, положено в боковой карман и снабжено этикеткой: «бескорыстное». А раз так, делать нечего, приходилось его совершать. Впрочем, вернемся к началу нашей истории.
Итак, герой переходит площадь перед вокзалом Монпарнас — ее сотрясают отбойные молотки, вокруг все перегорожено красно-белым щитами, мостовая снята, под ней песок — и вдруг он видит идущую по тротуару, чуть дальше «Эльзасского пива», юную девушку в замшевых брюках с длинными, до пояса, светлыми волосами, со стянутыми ремешком книгами под мышкой и забывает на миг свое незавидное положение: покойника, брошенного посреди улицы, полицию, занятую фотосъемкой и обмерами, опросами и версиями, — и разглядывает только округлую шею и подрагивающую, пожалуй, несколько скороспелую, грудь. Будь ты хоть трижды опытным, а как заговорить с таким цветочком, сходу не сообразишь — это тебе не незнакомца грохнуть за здорово живешь. Он произносит про себя для пробы две-три любезных фразы — чистый девятнадцатый век. А тем временем шустрый двадцатого века блондинчик уводит малышку, тут же, со всем новомодным бесстыдством, обняв ее за плечи.
Чудные они, эти юнцы, не то что мы когда-то. Им лет по семнадцать, не больше. На улице как у себя дома. Она спросила: «С какой это стати ты нацепил темные очки?» Он их поправил, убедившись, что они на месте, и с важным видом произнес: «Сама не видишь?.. Особый шик…»
А что, если и мне надеть черные очки? Спрятать глаза, да и мысли? Но, с другой стороны, без очков я не вызываю подозрений, а так любой решит: он хочет Что-то скрыть. Ну вот, вы скажете, то хочет, то, подумавши, откажется. Если бы, скажете вы, он так же вдумчиво отнесся к тому бедняге, как к очкам… Но то-то и оно: бедняга послужил уроком, которым я воспользовался в случае с очками. Глядя людям в лицо открыто и прямо, куда легче врать. То есть не то что легче врать, мне это так и так нетрудно, а легче поверить, когда глаза не прячут за дымчатыми стеклами, — успех лжи обеспечивают не только слова, но и невинный вид и честный, ясный взгляд.
Тут убийца встревожился. Он же еще не читал газет. Он не знает, как выглядит его преступление со стороны: заурядный ночной грабеж, налет бродяги, драма любви и ревности, профессиональные разборки?.. Все случилось так быстро. Убиваешь и не знаешь, что делаешь, как классифицируют твои действия потом, без тебя. Что, в общем, досадно. Общепринятая версия требует особой манеры поведения. Чтобы свести эту версию на нет, не дать ей в себе укорениться.
Все произошло так внезапно, действия были настолько машинальны, что убийца почувствовал себя убийцей не перед жертвой, а вдалеке от нее, убежав, запутав следы, и теперь никакими силами не мог восстановить обстоятельств: обстановки, точного места, где произошло убийство. Не мог представить себе покойника. И уж тем более вспомнить его живым. Кем он был? До чего же неловко не знать, кого ты убил.
Не знать почему — еще куда ни шло. Теперь это уже, в общем, безразлично. Но где?.. Он смутно видел какие-то дома, улицу со множеством магазинчиков: обувь, готовое платье, дешевая распродажа тканей, усталая толпа, прохожие с сумками, продавцы, расхваливающие товар. Нет, это все было до. Может, стычка произошла у стойки кафе, где он пил лимонад? Тут кое-что уже видится совершенно отчетливо, затычка бутылки, например, пробкой ее не назовешь, металлическая, с резными краями, — крышка, вот именно — крышка, которая отскочила. Нет, все же нет. Там он и словом ни с кем не перемолвился: у стойки гомонили грузчики, не с ними же болтать. И не с мальчишками-итальянцами, которые над чем-то хохотали.
Не помнить лица человека, которого убил, — все равно что пьяным зачать ребенка. Он пойдет по жизни твоим портретом, словно спрашивая окружающих: я вам никого не напоминаю?
Улочка, идущая под гору, старые дома, тротуар со ступеньками. Прохожих мало, и все-таки не настолько, чтобы прямо у них на глазах взять да и убить. Кажется, я даже припоминаю слева арку, что-то вроде ворот, откуда когда-то выезжали кареты, и выгороженную на первом этаже привратницкую с окном в подворотню, а может, в подворотню смотрит антресоль какой-то лавчонки? В глубине — круглый двор и еще арки. Но все произошло не во дворе. Во двор я не заходил. Брел вдоль почерневших фасадов. Долго им еще дожидаться чистки!
Не просто было найти себя в газетах, то есть найти своего покойника. Наконец Эдип — для удобства мы будем называть нашего героя Эдипом, хотя он не спал со своей матерью и не убивал своего отца (— Вы уверены? А может, как раз своего отца он и убил? — Не говорите чушь!) — вроде бы признал одну жертву своей и два или даже три дня жадно прочитывал всю прессу, в особенности вечернюю; душа и совесть его обрели покой: неизвестный получил имя, статус, биографию. Сам он, конечно, никогда бы не додумался, что покойный был югослав. Хотя почему бы и нет? Югослава можно убить точно так же, как любого другого. Эдип готов был уже совершить глупость и отправиться на место преступления собственной персоной, так ему не терпелось восстановить окружающую обстановку, тем более что название улицы, на которой нашли труп, было ему незнакомо. Ну и что? Разве всегда смотришь, как называется улица, по которой идешь… да, но он не просто шел, он там убил человека… Оно, конечно, но… Лично он не посмотрел. И тут — на тебе! — признание какой-то студенточки: ей, видите ли, гадалка нагадала, что любовник собирается ее бросить… Э-э, да девица не в себе, что она несет! А недурна, судя по фотографии.
И мне пришлось искать другого покойника. Опять пересматривать газеты за все прошлые дни. Недаром я споткнулся на названии улицы — Сюрмелэн, она же где-то в двадцатом округе, а я вылез из такси на набережной у моста и ехал не так долго — двадцатый не подходит. По времени не получается. Оставался единственный подходящий покойник, его задушили, и руки душителя были, как у гориллы, написано в «Паризьен». Вечно эти журналисты преувеличивают. Глядите сами: руки как руки, при чем тут горилла! Хотя мне-то казалось, что я приставлял револьвер туда, где должно быть сердце, но у гадалки я точно не был, да и револьвера у меня нет. Как же все-таки это случилось? Может, я и впрямь его придушил, югослава-то моего? Да нет, я все перепутал: югослава убила студентка, и к гадалке ходила она.
Правда, я иногда действительно задумывался, каково это задушить человека: сомкнуть руки на шее и давить. Так что, может, и не вранье, что я своего голубчика, — когда мне в голову залетело, то есть еще прежде чем успело залететь, — схватил за горло. Тогда понятно, почему нет револьвера. Револьвер-то меня и смущал больше всего: никак я не мог вспомнить, каким образом от него избавился… В общем, видимо, так и есть… Я душитель.
Ночью я ложился на спину, выпрастывал из-под одеяла руки и пробовал, а вернее, повторял сдавливающее движение. Никогда не замечал, чтобы руки у меня были такие уж большие и сильные, похожие на горилльи. Большие пальцы, значит, на адамовом яблоке. Остальные уперлись в затылок и чувствуют колкость коротко остриженных волос… Вот в таком положении и была моя жертва. Повезло мне, что он букмекер, искать стали среди завсегдатаев. А я в жизни на скачках не играл. Будто догадывался. Алиби заранее готовил.