И не было бы у нас никакого разговора, не одолжи он мне как-то свою холостяцкую квартиру. Зачем она мне понадобилась, никого не должно интересовать, разве что мужа… и то сомнительно. Не знаю, с чего мне вздумалось спросить Кристиана, для чего ему трехстворчатое зеркало в полный рост, в этом, в общем-то, не было ничего удивительного: женщине нужно оглядеть себя перед уходом. Зеркало фирмы «Брот», какие делали в начале века. Створки обтянуты цветной кожей, на которой вытиснены ирисы и заходящее солнце, рама красного дерева с замысловатым резным узором в стиле модерн. Зеркало как зеркало, и не было бы в нем ничего особенного, если бы оно не красовалось на самой середине комнаты, как у портнихи, и не было оснащено целой осветительной системой. Провода тянулись по полу, так что в них немудрено было запутаться. Отпускать соленые шуточки вовсе не в моем духе, но тут, сам не знаю почему, я не удержался. Может, из-за того, что холостяцкая квартира сама по себе презабавная штука, нынче их уже почти не осталось, и я чувствовал себя примерно так же, как если бы поехал покататься на велосипеде по Елисейским полям. А может, из-за того, что я немного выпил: Кристиан откупорил бутылку «Мумм», которую предусмотрительно оставлял «для дамы», но ни моя «дама», ни я не пили шампанского в такой час. Так что он нашел бутылку непочатой… а шампанское ударяет в голову не хуже виски.
«А ты в него не заглядывал?» — спросил он, выразительно подмигивая в сторону зеркала. Вопрос показался мне идиотским: ясно, что я попросил у него квартиру не для того, чтобы молиться. Но все-таки в зеркало не смотрелся: я и моя «дама», мы не приучены к зеркалам, так же, как к шампанскому extra-dry. «Значит, не заглядывал?» — переспросил Кристиан. — Нет. — Кристиан почему-то задумался, а потом воскликнул: «Ну так загляни!» — каким-то неожиданно отчаянным голосом, будто шел ва-банк. Он раскрыл трюмо, резко отбросив правую и левую створки и, отскочив, втолкнул меня в этот зеркальный простенок. Затем включил лампы, и я очутился на освещенном островке посреди темного пространства: обои на стенках, кровать с подушками казались бледными декорациями; я стоял лицом к лицу с самим собой, как в исповедальне, где сам себе был духовником.
Мы долго молчали. Я чувствовал себя очень неловко. Сначала, естественно, разглядывал себя: спереди, справа, слева; потом — а что мне еще оставалось? — слева, справа, спереди… я не слишком высокого мнения о своей внешности, но достаточно хорошо с ней знаком. Зеркало не открыло мне ничего нового. Я подумал, что надо бы сказать что-нибудь одобрительное, ну, например: «отличное зеркало».
«Больше ты ничего не заметил?» — спросил Кристиан. Я явно разочаровал его. Но что я должен был сказать? Что зеркало отражает точно и ясно? Действительно, я видел свою копию. Никогда прежде я не слышал, чтобы у Кристиана был такой взволнованный голос: «А ты хорошо смотрел?» Конечно, хорошо. Но он так настаивал, что мне стало не по себе: «Ну, посмотри еще раз направо, вот сюда…» Я и так знаю, где право, где лево. Потом он велел мне посмотреть еще раз налево… «Ну и как, ничего не замечаешь?» Да что же, что я должен заметить?
Кристиан встал сзади, так чтобы видеть меня из-за плеча, примерно в таком же ракурсе, как смотрел на себя я сам. Так. Повернись-ка немного… теперь в другую сторону… И вдруг отпихнул меня и сам ступил на освещенную площадку. Он был страшно возбужден. Просто неузнаваем. Но тут же, пробормотав со вздохом: «Как всегда!», резко закрыл створки и повернулся ко мне, загораживая зеркало руками, как будто боялся, что оно откроется у него за спиной. Несомненно, Кристиан хлебнул лишку. И я не стал ни о чем допытываться. Ни тогда, ни потом, когда иной раз он намекал на «сцену с зеркалом» и словно напрашивался на разговор. Не знаю, что задело меня в этой нелепой истории, но с тех пор я старался реже видеться с Кристианом. Да и он, кажется, избегал меня.
И только гораздо позже, в тридцатые годы, когда я уже встретил — или лучше сказать — придумал? — этого самого Антоана и он однажды вечером то ли в порыве внезапной откровенности, то ли потому, что больше не мог хранить свою тайну от всех, даже от Омелы, и ему надо было рассказать хоть кому-нибудь, что он потерял свое отражение, — а кому, как не мне, то бишь самому себе, мог он довериться?… хотя вообще-то… в то время отношения между мной и Антоаном в отсутствие Омелы начали осложняться (поначалу-то я вообще не видел его без Омелы, а потом мало-помалу вообразил, что вижу)… так вот, в тот вечер мы ходили в Луна-парк, — да, в Луна-парк, а что такого? — и там, в зеркальном лабиринте, я в конце концов с изумлением заметил, что ни в одном зеркале не вижу своего спутника: всюду я, отраженный множество раз, но один, а по выходе из лабиринта он признался — собственно, ничего другого ему не оставалось, как подтвердить: да, так оно и есть… помню, мы бродили по улице Гранд-Арме, потом по площади Этуаль, и Антоан все говорил, говорил, — вот тогда-то, спустя много времени, мне и пришло в голову, что, может быть, и Кристиан… — да, наверное, и он тоже, ну конечно, конечно же! И эта догадка помогла мне сразу поверить Антоану. Несмотря на все неправдоподобие его признания. Вполне понятно, что люди, потерявшие отражение, должны молчать о своем изъяне: ведь и горбун скрывал бы свой горб, если б это было возможно. Кристиан, видно, чуть не проговорился, но передумал и захлопнул трюмо. Я спросил Антоана — не удержался, чтобы не спросить: «А это очень тяжело, жить без отражения?» Он на минуту задумался и ответил, глядя в сторону: «Когда как, но иногда просто ужасно». Расспрашивать его я не посмел. Итак, бывают люди без отражения; это открытие подействовало на меня ошеломляюще, хотя бы потому, что опрокидывало элементарнейшие представления о физических законах… ну и, конечно, потому, что это касалось близких мне людей… ведь не какой-нибудь проходимец, желавший набить себе цену в моих глазах, а Антоан — не мог же он солгать! — Антоан рассказал мне об этом, и, наверное, то же самое случилось с человеком, которому я обязан жизнью. Если бы Кристиан знал, думал я, что я разгадал смысл давнишней «сцены с зеркалом», это сблизило бы нас, и я принялся разыскивать своего приятеля, но он, как на грех, исчез. Телефон не отвечал, письма тоже оставались без ответа.
А тут как раз я узнал нечто любопытное от госпожи д’Эшер. В то время один русский режиссер, он же продюсер, настоящий одержимый, расшвыривавший миллионы, — и где только он их брал? — вздумал снять фильм «Отелло» и пригласил статистами весь цвет парижского общества: одни украшали собой празднества в венецианском Дворце дожей, другие — оргии в Фамагусте; кажется, он решил обнажить перед камерой все предместье Сен-Жермен и весьма преуспел в этом. Во всяком случае, оголенные плечи так и сияли… Собачковский — так его, помнится, звали.
Ингеборг получила кучу денег только за то, что спела романс из последнего акта «Al pie d’un salice»[29]… Съемки шли в павильонах в Бютт-Шомон. Антоан требовал, чтобы голос Омелы звучал только за кадром. Иначе я за себя не отвечаю, говорил он. Режиссер был врагом реализма, боялся, как бы его «Отелло» не оказался слишком традиционным, и согласился. Впрочем, фильм вообще был задуман так, чтобы Дездемона появилась на экране только мертвой. Все остальное время она видима для других персонажей, но не для публики. Голос Ингеборг был последней уступкой вкусам зрителей. В титрах же непременно должна была присутствовать надпись огненными буквами, в обрамлении веток омелы, на табличке, поддерживаемой обнаженными женщинами, которых пощипывают клювами лебеди:
Ингеборг д’Эшер
(«Метрополитен-Опера»)
в роли
ДЕЗДЕМОНЫ
За это ей и отвалили кучу денег, а когда режиссера спрашивали, какого дьявола он записал госпожу д’Эшер в «Метрополитен», где она пела всего-то один раз партию Луизы перед публикой, разочарованной тем, что перед ней выступает она, а не Морис Шевалье… — он отвечал, что сделал это из коммерческих соображений, чтобы газетчики не заметили отсутствия певицы и нашли другой предмет для пересудов. Все это не имело бы никакого отношения к нашему повествованию, если бы как-то раз Ингеборг не вздумалось погулять в тамошнем парке и она вдруг не увидела бы у подножия ивы сцену, которая сама по себе и даже с участием прелестных наяд из «Фоли-Бержер» не стала бы гвоздем парижского сезона, однако заставила ее задохнуться от изумления. Кристиан, одетый как простой рабочий, ползал по земле на коленках и, свистя, как паровоз, пускал жестяной поезд перед девчушкой лет трех-четырех, а рядом, с вязанием в руках, сидела в садовом кресле беременная женщина, довольно хорошенькая брюнетка. Я спросил Ингеборг, почему она не заговорила с Фюстель-Шмидтом, ведь я ищу его уже второй месяц! Она ответила, что побоялась показаться нескромной. Это совершенно в ее духе, и загадка осталась загадкой.