Литмир - Электронная Библиотека

«У меня возникло желание написать кратенькое предисловие к Вашим стихам, — пишет NN. строгим, и мы бы даже сказали нравоучительным почерком, — а затем предложить «все вместе» для публикации в одном колониальном оппозиционном журнале. Признаюсь, что понимание Вашей поэтики приходило ко мне некими волнами, каждая из которых как бы «срывала очередную туманную оболочку, пока суть предмета не обнажилась полностью».

Как и любой читатель, уважаемый г-н Халлитоу, я считал, что «знаю», каким должен быть настоящий стих. Плотная, без пустот и междуоконной ваты, поэтическая строка; звенящий хрустальным боем словесный образ; своя собственная авторская поэтическая интонация — легкая зыбь на водной поверхности. Любителю русской колониальной поэзии ХХ века трудно прочитать Ваши стихи, г-н Халлитоу, и не удивиться. Действительно, они производят странное впечатление. Вместо плотной, как строй, поэтической речи — мягкая, точно пуховая подушка, строка. Не освященные высокой поэзией разговорные слова падают свободно, словно идущий снег. Ухо напряженно ждет звонких и остроумных метафор — вместо них инфантильная скороговорка, поток сознания внешне ничем не примечательного рефлексирующего ума. А может, и не ума — недоумка? Вместо собранного в кулак самодостаточного авторского мировоззрения — внутренние монологи чем-то близких, а чем-то далеких друг от друга персонажей, объединенных лишь мастикой поэтического пристрастия. Читатель колониальной поэзии привык, что здесь, так или иначе, мировоззрение лирического героя пытается, как объятие, замкнуть весь мир: для него характерна дальнозоркость, а не близорукость. Сеть пленительных мелочей в колониальном стихе никогда не случайна: сквозь нее просвечивает истина. Поэзия — как животворение — озвучивала души благородные и возвышенные, наблюдательные и чувствительные. Для многих она становилась преградой наоборот: в нее могли войти только те, у кого дух был «высокого и стройного роста». Все мелкотравчатое шло рядом, мимо, проходило сквозь поэзию, как игла сквозь воду, не оставляя следа.

Априорные авторские и читательские представления о «прекрасном» никогда не совпадают полностью, а лишь находят друг на друга, как полы пальто. Однако ваши тексты, г-н Халлитоу, пытаются, как мне кажется, «вочеловечить» душу поэтически «мелкого» человечка (что-то среднее, если позволите терпкое выражение, между кретином и педерастом), и это не может не ставить в тупик.

Положим, я еще понимаю, что означает Ваше жалобно-плаксивое, напряженное переспрашивание в стихе:

Когда вас ждать? всегда вас ждать

Или совсем не ждать? — Нет, ждать, —

Не ждать или нет, ждать? — Да, ждать;

И ждать, и ждать, и только ждать. —

И только ждать? — И только ждать. —

И не дождаться? — Только ждать.

Но уверены ли Вы, что наш колониальный читатель почувствует ассоциативный укол узнавания в строчках:

Слава Богу, Бога нет.

Слава Богу, есть опять —

Да, для меня эти строчки, точнее даже не строчки, а, скорее, некоторая прорезь между ними, бритвенное лезвие пустоты, точка отсутствия, вызывают ощущение задержки дыхания, перебоя пульса, потому что я «вспомнил». Что именно, я надеюсь пояснить Вам при личной встрече, ибо опасаюсь, что и так Вас слишком утомил. Позволю себе только одно последнее и вполне бесполезное предостережение. Берегитесь, милый Халлитоу, мне кажется, я ощутил беззащитное «солнечное сплетение» Вашей отнюдь не очаровательной музы, но боюсь, что она вряд ли легко завоюет внимание не только массового колониального читателя (надеюсь, у Вас нет таких неостроумных претензий), но и читателя проницательного: слишком они неожиданны для нашего русского глаза и уха.»

Здесь конец цитаты, хотя автор письма-рецензии еще пытается высказать, на наш взгляд, несколько безполезных опасений по поводу того, куда может завести автора стихов гипертрофированное развитие того или иного приема; правда, у него хватает ума для того, чтобы закончить этот не вполне уместный пассаж успокоительной ремаркой, что «это Вы и без меня знаете». Последующая часть письма не представляет, как нам кажется, такого интереса, чтобы цитировать ее целиком, ибо автор берет на себя смелость рассуждать о прозе Халлитоу (правда, признается, что знаком с ней весьма поверхностно) и хотя отмечает, что «в ней есть те почти невидимые узелки, на которых держится тонкая паутина прозаического кружева», но по сравнению со стихами (в чью глубокую тень эта проза попадает) она кажется ему «более очевидной». И он опять обременяет себя и своего корреспондента советами вроде того, что «чем более экзотична тема (очевидно, намек на гомосексуальную тематику Халлитоу — прим. ред.), тем более ценны простые детали серой повседневности, уникальные мелочи и подробности», и уверяет, что исповедальное «ренановское» повествование (к которому он, очевидно, относит пронзительную прозу Халлитоу — прим. ред.) приличествует темам банальным и домашним, в этом есть гармония контраста».

Письмо второе (ответ Халлитоу) является единственным имеющимся у нас автографом покойного, и, приводя текст, нам хотелось бы сопроводить его либо графологическим анализом, либо небольшим отрывком, демонстрирующим почерк автора. Письмо было написано на двух листах белой бумаги красными чернилами совершенно странным, невообразимым образом: почти печатные огромные буквы, с наклоном в разные стороны; веером расходящиеся строчки неустановившегося детского почерка, которые то съеживались и сужались, то топорщились иглами; вдруг буквы становились маленькими, крошечными, потом опять начинали расти; одна и та же буква, например «р», имела, как мы насчитали, 4 варианта возможных написаний. Обилие небрежных исправлений и вымаранных мест; это было не письмо, а лакомое блюдо для ловкого графолога. Вот отрывок текста: «Как приятно, Вы бы знали, было Ваше письмо. Какая это поддержка, когда кто-то что-то о твоем художестве подумал, да еще потрудился записать, да еще когда автор (далее следует неумеренная, на наш взгляд, похвала корреспонденту). Ну, конечно, все, что Вы подумаете и напишете обо мне ли или о ком-то другом, всегда будет... (опять несколько сверкающих наречий, которые мы опускаем).

С удовольствием, с большим удовольствием прочел все Ваши соображения — и что это (мои стихи) мог бы написать герой «Лицея для умалишенных», и «ухо напряженно ждет звонких и остроумных метафор — вместо них инфантильная скороговорка» и т.д. Наверное, так это и должно восприниматься на фоне другой, известной поэзии. Насчет того, что «внутренние монологи в чем-то схожих и чем-то различных персонажей» — мне-то, как человеку лирическому, то есть сосредоточенному на своих переживаниях, вместо того чтобы видеть других людей, — мне кажется, все, что пишу, — все это мои душевные движения и жесты, те или другие, — но, наверное, извне так и смотрятся — речью как будто персонажей. В стихах ли, в прозе ли, я не любитель Слова-Логоса, — вроде право за ним пусть только у Священного писания, а художеств. лицо (так в рукописи — прим. изд.) да и научное — лишь та или иная частная карма с речами от субъекта. Кто бы что бы когда бы ни говорил (ни писал), я все равно вижу за этим субъекта и субъекта этих речей, с его психич. складом, с его речами-реакциями. И если настроения, реакции, сам психич. склад этого всего лишь субъекта попадает в резонанс с моим, восхищает меня, если я вздрагиваю от этих милых мне жестов, — для меня, читателя, парадоксальным образом эта художеств. частность будет все равно что Логос, и больше — потому что Логос это что-то необъятное, безличное, а тут какое-то именно то самое, что любишь, в нем чувствуешь всю милую единственную жизнь в самых ее наркотических точках и филологических (слово написано поверх другого, исправленного — физиологических — прим. ред.) реакциях...

А последняя часть Вашего письма (что «писать на нашем языке — абсурд, потому что полтора читателя») — это уж Вы в горькую минуту — кому, правда, из нас не знакомую... Но Боже мой! если что-то у кого-то где-то получилось — мы же тут же узнаем все и набрасываемся — мне ли Вам говорить. Вот Вы пишете...» Но эта часть письма, очевидно, будет непонятна читателю, ибо является откликом на тот опущенный нами конец первого письма, где его автор сетует на странное, как он пишет, «парадоксальное» положение, в котором оказалась современная колониальная литература. Весьма забавно выглядят ламентации, имеющие несомненно наивно идеалистическую подкладку, о том, насколько было бы проще существовать, если бы «талант соединялся с благородством, а бездарность с душевной нечистоплотностью». А в действительности «все перемешано как в дамской сумочке. Протягиваешь руку одаренному художнику, а он, оказывается, болен чесоткой самого мелкого тщеславия, обидчив и подозрителен; здороваешься поневоле с автором скучных наукообразных статей — а он добрый малый, не хватает звезд с неба, но надежен, как дубовый пень». И потому «приходится утолять жажду души не крепким вином дружества, а кипяченой водой охлажденного знакомства».

59
{"b":"583768","o":1}