«Ватикан ревю»: «Возникновение К-2 непосредственно связано с религиозным патриотическим возрождением в среде бывших русских переселенцев, с религиозными исканиями, охватившими некоторую часть диаспоры, зашедшей в мировоззренческий тупик после того, как они окончательно разочаровались в силе разума, прогресса и возможностях островной цивилизации». «К-2 (читаем мы дальше) — религиозное движение протестантского толка, лишь по необходимости принявшее образ литературного эксперимента». «К-2 — это Божий замысел и Божественная непредсказуемость Его Явления».
«К-2 — не связана с постпедровским ренессансом, — продолжает дискуссию неизвестный автор, обозначенный в слепой машинописной копии архива инициалами Д. Б. — К-2 — это подпольное сознание и подпольная литература в условиях, когда подполье — единственный способ сохранить связь со своей духовной родиной».
«Алтэ, Пальм и Киззеватор, — читаем мы на обороте вышеприведенной странички, — почтенные писатели, широко известные читательской публике еще с монархических времен. Их сложное отношение к военной хунте демпфировалось инерцией печатанья в течение многих десятилетий, причастностью к определенной культурной и нравственной традиции, пусть и отвергаемой новым порядком, но существующей. К-2 — маргинальное образование, плохо исполнившее заветы своих учителей. К-2 — салонная литература кружков, которая никогда не выйдет за их (кружков) пределы. К-2 — поза, К-2 — секта».
Следующее определение, зафиксированное итальянской «Републикой», дается известным лингвистом Карлом Понти, который выводит факт существования островной литературы из сферы социологии в сферу историко-культурную и, переориентировав проблему, утверждает, что «развитие К-2 связано с появлением в колонии принципиально нового поэтического языка, состоящего из знакомых всем слов, но соединенных посредством едва ли не новой грамматики, возникшей в результате оставшейся незамеченной и неосознанной не только публикой, но и авторами революции в поэтическом языке. В основе ее лежит принцип свертки исторического опыта в личное слово. К-2, таким образом, чисто лингвистическое явление, имеющее к литературе лишь опосредованное отношение».
Следующее определение, которое Ивор Северин назвал «метаисторическим», дано Джорджем Клейтоном в рецензии, опубликованной журналом «Нью-Йоркер». Читаем: «К-2 была вызвана к жизни не столько усвоением русского Серебряного века и открытием в весьма подходящий момент ранее неизвестных и талантливых предшественников, которые явились в ореоле непризнанных и замалчиваемых гениев (отчего просто по инерции руки потянулись им навстречу), сколько продолжением традиций авангардно-фольклорной группы “Бэри”. Литература метрополии для литературы диаспоры — не более, чем прекрасный, но умерший век культуры. К-2 принадлежит к новой каменной эре, к эре нового и молодого варварства, пришедшего на развалины Рима, чтобы из его обломков сварганить для себя новый и странный алтарь».
Странное мнение. Может быть поэтому на полях данной вырезки неизвестной рукой и раздраженным почерком выведено: «А “новые левые”? А молодежные разрушительные движения в Европе? А ритм совпадений? Надо ли выдумывать велосипед? К-2 — органика, естественный психологический протест, а м...»
«Ты знаешь, — читаем мы чье-то частное письмо, — поначалу я был страшно поражен, а потом — даже не знаю, как тебе объяснить. Кажется, обыкновенная богемная среда с обычным спектральным составом: несколько талантов, больше способных, средних, второсортных, малоспособных, каждый из которых, однако, считает себя гением. Своя иерархия, свои герои, свои подонки и шуты — путь которых, кажется, определен. Кому спиться, кому сойти с круга, выйти из ума, соскочить с карусели, и, думаю, лишь немногим удастся добрести до конца. Но — прочел ли ты стихи, которые я посылал тебе с прошлой почтой? — признаюсь, я плакал. Пусть погибнут десятки и сотни, но я никогда не поверю, что такое может быть напрасно. Пусть хоть двое-трое, пусть хоть один...»
Папка с зелеными тесемками еще полна, архив не исчерпан, но, кажется, читатель уже получил впечатление о том, как неоднозначно относились к литературе диаспоры двадцать лет назад. То, что кажется нам очевидным сейчас, было далеко не так очевидно тем, кто смотрел на это явление изнутри, когда К-2 состояла из нескольких сотен авторов, работавших в условиях подполья и имевших в своем распоряжении не более десятка (на всю-то колонию) полуофициальных журналов с мизерными тиражами и пару журналов эмигрантских с тиражами никак не большими. «К-2 — литература личных контактов», — написал впоследствии Вилли Вулдворт. Но как ей удалось выжить, как удалось просуществовать самый трудный и опасный период становления, как, наконец, попадали в К-2, из кого она состояла? Папка с зелеными тесемками не в состоянии ответить на эти и другие вопросы, но мы попытаемся удовлетворить любопытство читателей — так как имеем что сказать. И пусть читатель простит нас за иногда возвышенный и несдержанный тон. «Иных уж нет, а те далече», — как сказал, правда по другому поводу, знаменитый Генри Мейфлаурс.
ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ
Последующий странный материал под заголовком «рассказ одной дамы» был найден в той же зеленой папке, между страниц предыдущего материала, и мы, после долгих сомнений, приводим его полностью, с сохранением пунктуации и орфографии, хотя и подозреваем, что он представляет лишь фольклорный и этнографический интерес, почти не пересекаясь с исследуемой нами темой (нам даже не удалось выяснить, основывается ли он на колониальных источниках или описывает ситуацию в метрополии, хотя последняя версия и кажется предпочтительней), демонстрируя, если можно так выразиться, взгляд (да еще и пристрастный) изнутри богемы, которая, вероятно, везде одинакова.
рассказ одной дамы
я спала с ними всеми считая что если залечу то от очередного гения и не потому что слаба на передок а просто так вышло и получилось само по крайней мере сначала что это были только те кто хотя бы сам считал себя гением и при этом был конечно хорошо несчастен сверху до подошв а мне нравилось в них именно это будто искра пробивала хотя все были разные или почти разные и то что сейчас я вспомнила первым именно коку ничего не значит хотя он обожал выставлять свое хозяйство напоказ и лежал в чем мать родила на столе пока вокруг крутились со стаканами и рюмками или встречал посетителей пришедших смотреть картины выставленные в его салоне с расстегнутой мотней из которой обязательно что-то торчало но как мужчина он был хорош и знал это и никогда не стеснялся и не был ни скобарем ни жадиной хотя слишком потел но и не вонял при этом как другие и все у него получалось весело хотя я и не была в восторге от этих стихов пенис пенистый бокал с наслаждением лакал или уполномоченный упал намоченный на пол намоченный но кажется уже перестала к тому времени читать или слушать их стихи так как мне это было не надо нельзя разевать сразу два рта как делают только жены но второй из них все равно закрывается рано или поздно а женой я хотела быть только раз когда это было невозможно потому что он умирал на глазах мой роальдик который и пустил меня по рукам ибо с него все и началось когда я была восьмиклассницей с белыми коленками а он умирающий от чахотки и одиночества поэт с бархатным взглядом у меня только второй год началось все женское и я влюбилась в его стихи которые поняла позднее и в него рокового черноволосого красавца и однофамильца другого поэта к которому он был почти равнодушен хотя и знал мало я жила на той же площадке и он взял меня легко как все брал в тот год ибо знал что умирает и его не бросили только бабы что просто сатанели от одного его вида а он чах кашлял и становился все прозрачней и красивей и часто начинал кашлять перед тем как кончить и ни у кого не вытекало так мало как у него но даже пот его пах чудесно и когда я сказала что хочу быть женой он и пустил меня по рукам сказав — нет так как в упор не видел ни одной бабы как настоящий поэт но я стала его женой после его смерти хотя и трахалась тогда направо и налево но только с теми кто считал себя гениальным и был при этом хорошо несчастен хотя их стихи меня уже не колебали или не так как было вначале пока не поняла во что превратилась и хотя опять вспоминается кока но он был уже позднее и перед ним был иосиф эта мраморная статуя которая заставляла раздевать себя до носков и любить как женщину требуя обожания а сам был какой-то негнущийся и неподвижный хотя даже его я была моложе а он был таким не то что до ссылки так как после он стал только хуже как все возвращающиеся оттуда осторожнее и молчаливей но и до армии не вылезал из кокона великого поэта даже на горшке и в постели и даже в рот надо было брать у него как у великого поэта и ему было плевать какой он мужчина а он был какой-то величавый и местечковый одновременно и не потому что картавил и во рту было полно слюны а мылся только раз в неделю но он был гением из провинциальных низов и не разговаривал а вещал и никогда не терял своего негнущегося величия даже вдрызг пьяный или когда на бардаках у коки не доносил и выливал на простыню и всегда как бы осчастливливал но странно я действительно чувствовала себя счастливой этого у него не отнять хотя я так и не узнала какой он сам по себе в натуре и загорелся только когда я стала спать с его дружком длинным бобом с которым я ошиблась потому что он не только не был гением но и сам не считал себя таким а хотел только чтобы другие верили в него однако этого было мало но когда я пришла с ним в первый раз в это кафе на малой садовой уже началась другая эпоха все крутилось и бурлило у меня глаза днем светились как у кошек ночью и все было иное в тот год пустили новые трамваи вместо старых квадратно-красных гробов с незакрывающейся на задней площадке дверцей новые с круглыми боками и я каждый день сидела с трех до вечера на малой садовой куда иногда заходил посмотреть на восторженно глазеющих на него поэтиков ленька с которым у меня закрутилось уже позднее да и не так чтобы слишком ибо он при всей своей ошалелости даже накурившись дури или сидя на игле все равно помнил о своей благоверной и был как-то чище и светлее иосифа но и как-то бедней и более однобокий хотя не делал вид как предыдущие оба что не знает где у меня клитор то есть думал не только о себе но иногда как бы застывал стеклянел впадая в пустую полосу в ней-то он конечно и застрелился хотя мы с ним не жили уже почти полтора года да я и вообще тогда больше сидела в сайгоне и за спиной шептали вот та блондинистая герлуха с длинным хаером муза абрамовна или как сказало это ничтожество маленький бонапартик чайник с которым я не захотела лечь и не потому что было противно или боялась что он вытащит из сумочки кошелек или стащит книжку если пригласить его в дом хотя этого клептомана все равно приглашали и он крал а потому что не верил в себя и только хотел чтобы верили другие такая же мразь как шир и я не спала ни с кем из них хотя он и сказал когда полез с руками а я дала ему куда следует жидовская мадонна ебись со своими евреями потому что я была еврейка с блондинистыми волосами и голубыми глазами и видела что меня хочет каждый кто только видел и если не умел держать себя в руках то и показывал да и зеркало мне говорило поседела я уже потом но это была ложь что я спала только с евреями хотя их и было больше но мне было плевать на малой садовой потом говорили вавилонская блудница или первая еврейская блядь и я не обижалась ибо была первой и красивее всех и всегда знала что нужно мужчине даже не слушая его стихов ибо все было понятно и без них и когда я пришла в сайгон с охапкой все опупели и решили что я ошиблась но он действительно верил в себя тогда хотя и казался таким же дураком и ходил тогда на вечера к дару который в попочку целовал всех своих длинноволосиков и вместо того чтобы хвалить их тексты делал им менет выражая высшую похвалу правда не все ему давали но тот кто не давал получал от ворот поворот и как-то незаметно кончились эти бешеные шестидесятые годы хотя казалось что так все и будет и никогда не изменится но все изменилось и начались семидесятые сначала почти такие же но никого уже не носили на руках как уехавшего иосифа или леню пока он не застрелился в своих любимых горах и полях и не сразу стало понятно что все уже другое что-то кончилось и начался отлив и стихи всем как-то не то чтоб надоели но стали тише и они стали меньше верить в себя но был еще кока пока и он не уехал и один из хеленуктов пока малая садовая не закрылась и тогда уже стало ясно что все кончилось и долгое время казалось что остался один вит которого держала про запас ибо у него было все но я немного боялась хотя все оказалось лучше и в постели он оказался такой же как другие только больше надо было делать самой но с ним мы уже были ровесники а ему хотелось моложе ибо я износилась но молодели только у меня потому как менялась и старела только я они приходили все примерно в одном возрасте начиная почти одинаково будто ничего не изменилось за эти годы ничего не зная о тех что были до них только чаще лил дождь и надо было сидеть дома и даже выйти в магазин на углу сиреневого бульвара была проблема и я поняла что начала сдавать не сразу ибо теперь самой приходилось строить глазки как делали все эти дурочки хотя я раньше над ними потешалась и брать на крючок так как эти новые молодые могли пройти мимо и не заметить так потрепанная давалка и все меньше находилось тех кто помнил то время садик на малой садовой скверик на пушкинской и как все вертелось и крутилось тогда и все были ошалелые и не как теперь и конечно вранье что от евреев пахло как-то иначе но я сама стала терять последнее время нюх и не бьет дрожь как раньше когда я вижу среди трех пришедших со своей бормотухой одного который знает что он настоящий и у меня только сжимает горло ибо он смотрит уже в сторону над головой и не возвращается за перчаткой или книгой забытой в прихожей на холодильнике и телефон может не звонить неделями и когда сижу на каком-нибудь чтении кто-нибудь толкает локтем соседа кто та седая в углу шут ее знает и только лет семь назад серж суетливо положил маленькую потную ладошку на колено и тут же испуганно сдернул будто обжегся и ничего не вышло а с кем получается я уже не знаю наверняка есть в них что-нибудь или я уже выдохлась и никто не позавидует и не скажет тому кто спит с этой герлой место впереди забито и сама знаю что ошиблась несколько раз и они оказались только пижонами и верили в себя на людях а со мной опять сжимались в комок а мне все равно становилось их жаль а значит все кончилась муза абрамовна и пора идти воспитательницей в ясли как решила когда-то когда перестанет жечь между ног и пачкать белье если течь начинает где-нибудь в городе и первый признак болит низ живота и все чаще думаю о том как это было когда-то и раз во сне опять стала тринадцатилетней лолиточкой в белых гольфах у звонка вместо которого торчали два медных проводка их надо было соединить и тарахтело за дверью и все обмерло опустилось пока щелкал замок и дверь открыл опять тот который был лучше всех и не только потому что его я узнала сама и сразу как молодая гончая свежий след а потом становилось все труднее и труднее пока не кончилось однажды но пока было можно я спала с ними всеми не упустив никого