- Ш-ш, друже! - проворчал Чарли. - Он, чего доброго, может услыхать. Это некий швед, доктор, турист, очень милый парень. Он совершил какое-то путешествие по морю в простой лодке из одного места в другое; названия их я позабыл. Я предложил ему на эту ночь постель.
- Н-ну! - сказал Джек, - одно могу сказать: с такой физиономией он никогда не сделает себе карьеры.
- Ха! Ха! Превосходно, превосходно сказано! - разражаясь смехом, проговорил объект этого замечания, входя в комнату - обстоятельство, до последней степени переконфузившее бравого, но неосторожного лейтенанта. - Само собой, я никогда не сделаю карьеры в этой стране.
И он сделал такую гримасу, что шрам, нарушавший ему симметрию рта, придал его лицу такой вид, точно оно выглянуло вдруг из вогнутого зеркала.
- Пойдемте наверх, вы там умоетесь. Я одолжу вам пару туфель, - говорил Чарли, уводя гостя из комнаты, чтобы покончить с неловким положением.
Полковник Пилляр был самим олицетворением гостеприимства. Он принял доктора Гастера, точно старого друга дома.
- Честное слово, сэр, вы у себя дома, и будете у нас желанным гостем столько времени, сколько вам заблагорассудится. Мы живем тут почти что отшельниками. Гость для нас - настоящая радость.
Моя мать выказала больше сдержанности.
- Это очень благовоспитанный человек, Лотти, - заметила она мне, - но я предпочла бы, чтобы он чаще мигал глазами. Я не люблю людей с неподвижными, точно застывшими, веками. Да, дорогая моя, мой жизненный опыт дал мне одно великое правило: наружность человека - ничто в сравнении с его поступками.
Сообщив это оригинальное наблюдение, мама обняла меня и предоставила меня моим собственным размышлениям.
Несмотря на свою наружность, доктор Октавий Гастер имел в нашем обществе огромный успех.
На следующий день он вошел в такие интимные отношения со всем домом, что полковник и слышать не хотел об его отъезде.
Он изумлял решительно всех обширностью и разнообразием своих познаний.
Нашему ветерану Крымской кампании он рассказал о Крыме много такого, о чем тот и не слыхивал.
Моряку он сообщил целую кучу сведений о Японии. Он принялся даже и за моего жениха, большого любителя спорта, и читал ему целые лекции по поводу путешествий в лодке, рассуждая о рычагах, точках приложения сил, центрах сопротивления, пока, наконец, моему бедняге Чарли не пришлось уклониться от продолжения беседы.
Тем не менее он делал это с такой скромностью и осторожностью, что никто из собеседников не находил повода быть на него в претензии за поражение, понесенное к тому же в области своей специальности.
Во всех его словах и поступках замечалась какая-то спокойная сила, которая производила большое впечатление.
Я припоминаю один случай, очень поразивший всю нашу компанию.
У Тревора был огромный бульдог; он очень любил своего господина, но к фамильярностям прочих из нас относился очень нелюбезно.
Все домашние, как и следовало ожидать, очень косились на этого зверя, но так как студент был очень привязан к нему, то и решили не удалять его от дома и запереть в конюшню, где ему была устроена огромная конура. За такое пренебрежение к собственной особе животное сильно невзлюбило нашего хозяина и рычало, скаля все свои огромные зубы каждый раз, как замечало его фигуру.
На следующий день после прибытия Октавия Гастера мы проходили мимо конюшни. Внимание гостя было привлечено рычанием пса.
- А! А! - заметил он. - Это ваша собака, мистер Тревор?
- Да, это Тоуцер.
- Бульдог, должно быть, из тех, что на континенте зовут национальным животным Англии.
- Да, чистокровный бульдог, - с гордостью подтвердил студент.
- Безобразные животные, очень безобразные. А не войдете ли вы в конюшню, чтобы снять с него цепь? Мне хотелось бы взглянуть на него на вольной воле. Просто жалко держать на привязи такое могучее, полное жизни животное.
- Но он любит кусаться, - с лукавой искоркой в глазах сказал Тревор. Впрочем, вы, конечно, не струсите собаки.
- Струшу? О, нисколько; зачем же я струшу ее?
Когда Тревор открыл дверь конюшни, на лице его окончательно утвердилось ехидное выражение.
Чарли пробормотал что-то насчет того, что шутка переходит границы, но его слова были заглушены громовым рычанием, раздавшимся изнутри конюшни.
Все отошли на приличное расстояние, кроме Октавия Гастера, который остался стоять на пороге дверей с выражением скучающего любопытства на бледном лице.
- А эти красные точки в темноте, должно быть, его глаза? - спросил он.
- Да, - сказал студент, нагибаясь, чтобы развязать ремень.
- Иси! - сказал Октавий Гастер.
Ворчанье собаки вдруг превратилось в протяжный жалобный визг; вместо ожидаемого нами яростного прыжка она с шумом зарылась в солому, точно желая спрятаться в ней.
- Что за черт такой стряслось с нею? - воскликнул в смущении ее владелец.
- Иси! - сухим металлическим, неописуемо повелительным тоном повторил Гастер. - Иси!
К великому нашему удивлению собака рысью выбежала из конюшни и улеглась у его ног; но это был совсем не тот воинственный Тоуцер, которого мы привыкли видеть.
Вялые опущенные уши, повисший хвост, унылое выражение некогда яростной морды - он стал живым олицетворением собачьего унижения.
- Очень хорошая собака, но на редкость мягкая, - произнес швед, гладя бульдога по спине.
- А теперь пошел-ка на свое место, сударь.
Пес сделал полуоборот и послушно отправился в свой угол.
Мы услышали звон цепи: это Тревор снова привязал собаку.
Минуту спустя он вышел из конюшни. Из пальца у него текла кровь.
- Черт побери эту скотину! - выругался он. - Прямо-таки не понимаю, что с ним такое стряслось. Он у меня уж три года и еще ни разу не укусил меня.
Мне показалось, - ручаться, правда, не могу, - но мне показалось, что шрам на лице нашего гостя судорожно дрогнул, как бы от сдержанной улыбки.
Когда возвращаюсь к этим воспоминаниям, мне думается, что именно с этого момента я и начала испытывать страх и странное безграничное отвращение к этому человеку.
Глава IV
Недели шли одна за другой; приближался день нашей свадьбы.
Октавий Гастер все еще гостил в Тойнби-Холле.