Литмир - Электронная Библиотека

Омар Хайям

Сад любви

Боже, ты знаешь, что я познал Тебя по мере моей возможности. Прости меня, мое знание Тебя – это мой путь к Тебе.

По легенде, последние слова Омара Хайяма.

© Г. Плисецкий, перевод на русский язык. Наследники, 2017

© О. Румер, перевод на русский язык. Наследники, 2017

© М. Ватагин, перевод на русский язык, 2017

© Г. Семенов, перевод на русский язык. Наследники, 2017

© М. Синельников, перевод на русский язык, 2017

© Н. Орлова, перевод на русский язык, 2017

© А. Щербаков, перевод на русский язык. Наследники, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

В оформлении обложки использована иллюстрация к книге Омара Хайяма «Рубайат» 1913 г. художника Рене Булла (1872–1942)

Есть проникновенное стихотворение русского поэта-эмигранта Георгия Иванова, столь же замечательное, сколь несправедливое:

Восточные поэты пели
Хвалу цветам и именам,
Догадываясь еле-еле
О том, что недоступно нам.
Но эта смутная догадка,
Полумечта, полухвала,
Вся разукрашенная сладко,
Тем ядовитее была.
Сияла ночь Омар Хайяму,
Свистал персидский соловей,
И розы заплетали яму,
Могильных полную червей.
Быть может, высшая надменность:
То развлекаться, то скучать,
Сквозь пальцы видеть современность,
О самом главном – промолчать.

Весьма спорной остается истина этих упреков, обращенная ко всем «восточным поэтам». Быть может, невзначай, «токмо ради рифмы», а то – в силу наибольшей среди «персидских соловьев» известности, попал сюда Омар Хайям. Но, во всяком случае, трудно в мировой поэзии назвать другого автора, столь далекого от беззаботного украшательства, от декорирования могильной ямы розами. Поэта совсем иного умонастроения, с характером, совершенно противоположным изображаемому Г.Ивановым. Мудреца, всегда говорившего о самом главном.

Иного, между прочим, не позволили бы и резко очерченные границы персидского четверостишия – рубаи, мудрая «экономия» избранного жанра, в котором Хайям был величайшим из мастеров. Здесь требовалась предельная емкость, многослойность и тяжесть каждого слова. Точность и значительность деталей и неслучайность каждой детали в стихийном сцеплении.

Ускользающий обрывок времени, клочок пространства; все те же лица и предметы в их непосредственном споре: Творец и тварь; ханжа и пьяница; святоша и блудница; «влюбленные, забывшие о завтрашнем дне; гончар, склонившийся над кувшином, который некогда был шахом… Мечеть и кабак; весенний луг и руины дворца; чаша с вином и осыпающаяся роза. Воспоминания и поиски забвения; любовь и одиночество… Каждое четверостишие – мир замкнутый, неповторимый, самоценный и равный всему мирозданию. Каждое – живой организм и мыслящий космос. В четырех строчках сказано немало, но за ними стоит еще многое. А в конце-то концов немногими словами все сказано обо всем, обо всей вселенной. Никто не знает, в каком порядке возникали эти четверостишия, но, пожалуй, каждое звучит, как последнее. Недаром, процитировав строки одного из них, Марк Твен заметил, что они «содержат в себе самую значительную и великую мысль, когда-либо выраженную на таком малом пространстве, в столь немногих словах». Но у Хайяма много великих стихотворений, трудно предпочесть какое-либо…

Гийас ад-Дин Абу-Фатх Омар ибн Ибрахим Хайям был знаменит как астроном, астролог, богослов, врач и математик (задолго до Ньютона выведший формулу его бинома, – что-то булгаковское есть в этой ситуации). Приходится, однако, принять к сведению то обстоятельство, что этот высокочтимый ученый и литератор в отечестве своем не был в достаточной мере оценен и признан как поэт. Не был включен в официальный канон «классиков». Не только потому, что у людей богобоязненных слыли «вольнодумными» бродячие четверостишия, по легенде, небрежно писавшие на полях математических трактатов (странное сходство с Ф.И. Тютчевым, «в заседании» набрасывавшем свои небольшие и гениальные экспромты на служебных бумагах и забывавшем их).

Нет, Хайяма не слишком высоко ставили прежде всего потому, что в сознании века не могли такие вот стихотвореньица сравниться с большими и великолепными в своем метафорическом изобилии касыдами и газелями, с панегириками и облеченными в стихотворную форму проповедями, с диванами и дастанами. Конечно, и в этом была своя правда, или, скажем, часть правды. Ведь поэзия, созданная на языке фарси, необъятна и непомерно велика. Были в ней Рудаки, Фирдоуси, Санаи, Хакани, Низами, Руми, Саади, Хафиз, Джами, Бедиль… И кто еще там в этом ряду?! Одно перечисление этих гигантских имен доставляет наслаждение. Ведь каждое из них – это цветущий сад и бездонное море!

Четверостишия Хайяма жили в тени, а все же не затерялись, ибо все приходит в срок. Но долог был путь поэта XI столетия к мировой славе, к его негаданным европейским читателям. Долог был и путь «возвращения» на родину в новом блеске, с новой мощью.

Такой всесветной, всеобщей известности не знают другие великие поэты, писавшие на фарси. Может быть, только Хафиз, и то – сомнительно. Полускрыты наплывами тумана, чуть брезжут «в дыму столетий» глыбы больших творений, а четверостишия Хайяма – на устах у всех, кому нужна поэзия. Такая вот удача… Нет в этом укора кому-либо, ибо есть судьба Гомера и есть судьба Катулла. Оба для нас велики, хотя и по-разному.

В чем же разгадка этой судьбы? Национальная, мировая слава поэта (сколь счастливей живописец, ваятель, композитор!) всегда связана с проблемой перевода… Это ужасно, но за пределами восприятия иноплеменных читателей – все языковое богатство поэта, вся сила слов, вся стиховая мощь… Что же осталось, какая энергия обеспечила непрерывность девятисотлетнего «перелета» в будущее?

Быть может, здесь уместны строки Евгения Боратынского, создателя великих русских стихов, небольших по объему:

Всё мысль да мысль! Художник бедный слова!
О жрец ее! Тебе забвенья нет;
Все тут, да тут, и человек, и свет,
И смерть, и жизнь, и правда без покрова.
Резец, орган, кисть! счастлив, кто влеком
К ним чувственным, за грань их не ступая!
Есть хмель ему на празднике мирском!
Но пред тобой, как пред нагим мечом,
Мысль, острый луч! бледнеет жизнь земная.

«Острым лучом» рассекла поэзия Омара Хайяма, его мятежная дула – толщу столетий. Приход этой творческой воли в христианский мир Запада совпал с новой фазой развития европейской поэзии. Лирика Хайяма была созвучна этому нахлынувшему скепсису, гедонизму, низвержению кумиров и поискам в мире безверия нравственной опоры. Этому бунту против Творца, этой изощренной утонченности, этой жажде откровений с Востока…

Заметим, что сказанное новооткрытым восточным поэтом было заключено в наиболее «выигрышную», «компактную», наиболее доступную тогдашнему европейскому восприятию форму… Ведь нужно иметь в виду, что классические «твердые формы» персидско-таджикской поэзии (и газель, и касыда, и рубаи, представляющие собой, в сущности, каждая – одну, единую строфу) суть прежде всего – «единицы» поэтического мышления. Такими единицами на Западе являются, например, сонет, рондо, баллада и, наиболее распространенная, – простое четверостишие… Вот в этой еще точке совпали вдруг западный и восточный ход мысли.

1
{"b":"583680","o":1}