- Петруша, - ласково прогулила Анна, оглаживая плечо Шенберга бархатистой, нежной своей ручкой. - Ах, ну все сердце истерзалось по тебе, покуда ты под Нарвой был. Сны какие снились! Один страшней другого: казалось, что и бомбой разрывает тебя на части мелкие, и что шведский драгун голову тебе в бою срубает, а то, что пулька малая в бело тело твое входит, так сие ж ну кажную ночь являлось. Во сне-то я тебя и защитить хотела, и за ружье шведское хваталась, чтоб штык-то отвести. Поверь уж, в бой с тобой пускалась, палила из пистоли да фузеи, а после раны твои обмывала, перевязывала, всякими снадобьями мазала. Вишь, их на теле твоем сколько, - проводила по не зажившим ещё буграм от каленых клещей и железа.
- Да врешь ты все, поди, - с зевком отвечал Мартин, - срамные дела здесь без меня чинила. Вишь, гладкая какая да спокойная, будто каждую ночь на тебе катались...
- Ой, Петруша, что ты и говоришь такое, - врала Аннушка, стыдливо прикрывая ротик. - Это ты, наверно, целый шатер девок-полонянок имел. Али не было у тебя того шатра с чухонками? Ведь не особо вы в боях-то отличились. Слышала, большую конфузию вам Карл Свейский учинил, а ты так и войско совсем оставил. Наверно, зело старался всего себя для меня и сохранить. Вот за сие старание вящая тебе моя любовь!
И Аннушка, наваливаясь на широкую, угловатую грудь арбузами своих полных, крепких грудей, впилась в его сухой рот ядовитым, неискренним поцелуем, но Шенберг, угадав неискренность, отпрянул, резко женщину оттолкнул, плюнул даже:
- Зачем язвишь? - вскричал бешено и зло. - Али не вижу, что уколоть меня желаешь? Не во мне вина, что под Нарвой нас побили! Я войско не нарочно покидал - за порохом да за бомбами, за провиантом да за ратными людьми в Новгород отправился! Поздно, на зиму глядя, кампанию начал - вот лишь промашка! Видала б ты, как стрельцы Карлу сопротивлялись - сразу врассыпную, точно зайцы! Мало голов я им срубил - все бы племя их под корень. Немцы-офицеры тож подвели - на сторону врага ушли. Ты же, баба пустоголовая, на своей печи сиди, покель сидится! - И, подобрев, глядя исподлобья, спросил: - Что, подкинуть пару деревенек да мамаше увеличить пенсион?
Помолчав для форсу, чуть пообижавшись, сказала, растягивая губы в улыбке сладкой:
- Подкинь уж, Петруша, да и пенсион маленько бы повысить не мешало б...
- Сделаю, все сделаю, токмо пораженьем нарвским язвить не смей. Швед нас биться и научит... на собственную погибель научит!
Аннушка в справедливости или несправедливости фразы такой разбираться уж не стала. Она знала, что сидевший на её кровати человек не царь Петр, а какой-то засланный для вреда страны то ли швед, то ли немец. Но не знала Анна Монс, что в Москву вернулся уже не прежний засланный сюда агент. Да, звали его по-прежнему Мартин Шенберг, но во многом это был уже другой человек. То, что говорили ему Шереметев и Данилыч, не миновало даром. Страстное желание быть не игрушкой, управляемой Стокгольмом, где его заслуги никогда бы не были оценены королем Карлом, а истинным правителем и воином, будоражило его воображение.
"Мало ли было в истории примеров, когда властителями государств становились иноземцы? Бывало, народ звал занять пустующий трон, потому что не находилось достойных короны среди людей этой страны. И часто эти короли правили прекрасно, оправдывая надежды страны, ставшей для них второй родиной. Я тоже постараюсь сделать Россию своей родиной, постараюсь полюбить её, хотя любить этот дикий народ очень трудно. Мне придется воевать со своим народом, со шведами, но что же делать, если я уже начал войну? Жаль еще, что я так мало знаю о России, о её людях, обычаях, жаль, что я не настоящий помазанник и не благословен Богом нести тяжкий крест власти! Но я должен доказать самому себе, что достоин носить царские бармы и платно!"
Был март, и солнце на луковицах московских церквей и церквушек горело золотом так ослепительно, что хотелось поскорее опустить глаза или прикрыть их рукой. Тихон Никитич Стрешнев, Ромодановский и Шеин, генералиссимус, собравшись в Кремле, в шубах, накинутых поверх немецких кафтанов, так были заняты беседой, что даже и не замечали, что стоят прямо посредине лужи.
- Слышно, раскрыли Шведа Шереметев да Меншиков, каленым железом его пытали - признался, всю доподлинную рассказал, - говорил Стрешнев, оглядываясь, страшась чужих ушей. - Хотели его тогда же смертью наказать за прегрешения перед народом русским.
- И нужно б было, - сурово сдвинул брови лохматые свои князь Ромодановский, - да не тишком, а принародно, на Красной площади, да с колесованьем.
- Оное всегда успеться может, - тонко зашептал Шеин. - Но я слыхал, что Шереметев с Меншиковым словно бы клятву какую взяли, будто станет теперь тот и не шведом вовсе, а государем, коли наш-то спотерялся, да и не токмо спотерялся, - Шеин по-бабьи прыснул в кулак, - а на службу шведскую как есть и перешел! Видели его, как он под Нарвой со шведским эскадроном расщепил Автонома Головина, как орех. Вона дела какие! Ей-ей, перекрестился, качая головой, - под Богом ходим, и Ему лишь, властителю, судьбы наши видятся.
Ромодановский увидел, что стоят они средь лужи, молча товарищей отвел в сторонку, заговорил:
- Аникита-то Репнин сказывал мне, что будто переменился Швед, в Новгороде ещё переменился. Рвения такого, заботы и усердия об укреплении границы раньше за ним не видали. В Новегороде, во Пскове, в монастыре Печорском народу видимо-невидимо согнал: рвы не покладая рук копали, палисады крепкие ставили с бойницами, башни земляные насыпали, а деревянные чинили, обкладывали дерном. Службы церковные везде позапрещал, окромя одной, в соборной церкви - чтобы токмо народ в праздности не находился. В Печорах, сказывают, самого полуполковника Шеншина, что при строительстве раската находился, нещадно плетьми заставил высечь - за нерадение в работе, вона как оно у нас-то, судари любезные, все завинтилось.
- Ничего! - лукаво улыбнулся Стрешнев. - Как завинтилось, так и развинтиться может. Винт-то сей кривой, с изъяном. Таперя Швед знает, что и мы про него маленько ведаем: потише будет, поскромнее, таперя нас уж не заставит руки стрелецкой кровью марать.
- Не заставит! - с довольным видом, оглаживая живот, протяжно произнес Ромодановский, и мужчины степенно зашагали к Грановитой палате.
Там уж бояре чуть не всем своим числом расселись по лавкам, переговаривались тихо, ждали царя. Едва ль не половина лучших людей государства знала, что править ими будет царь ненастоящий, но роптать никто не хотел, понимая, что лучше уж с таким государем, чем с малолетком да с регентами, от коих Руси одна лишь вреда и смута будет. Но смущение в душах у всех было сильное. Получалось, что подчиняться приходится неведомо какому человеку, иноземцу, да к тому же подстроившему, как все полагали, разгром войска русского под Нарвой.
Лже-Петр в зеленом кафтане бомбардирского капитана влетел в Палату стремительно, но не к трону подбежал, не опустился на него, а, встав посреди зала, низко, в пояс поклонился на все четыре стороны боярам. Те так и остолбенели - никаких поклонов государя своим рабам, холопам, отродясь никто не видывал. Иные даже с мест повскакивали, перешептываться стали, другие украдкой улыбались, третьи смахивали слезы, плаксиво спрашивали:
- Чем же заслужили честь такую, государь всемилостивейший?
Сами кланялись ещё ниже, на колени вставали, стукались лбами о плиты пола. Лже-Петр, со сверкающим, сумасшедшим взором, тряхнул незаплетенными волосами:
- Потому кланялся вам, бояре, что прощения у вас просил за поражение нарвское, позорное. Когда-то денег у вас на войну просил, уверял, что победной она станет, что достанутся нам без труда берега балтийские, хитростью шведом у нас захваченные, но все инаково получилось, а посему и просил я у вас своего прощения...
Бояре, остолбенелые, растерянные, в худо сидевших на них кафтанах немецких или польских, плечи которых скучали по тяжелым ферезям да по куньим, крытым атласом, шубам, а головы по высоким столбунцам, бритые, оскоромленные, со слезами на глазах слушали винящегося перед ними помазанника.