- Питер, Питер, что ты делаешь? - схватил его Макс за плечо. - Ты разве не знаешь, что власть управляющего в деревне всесильна, как власть великого курфюрста в Пруссии? Хочешь, чтобы он тебя повесил?
Но Петр, которым владела одна лишь идея - избавить Эльзу от насилия, сбросил руку Макса.
- Пусти! - зарычал он. - Я - русский царь!
И направился ко входу в дом, но Эльза запротестовала:
- Ах, не надо, отпустите меня! Если господин Мейер узнает о том, что я вам на него нажаловалась, то лишит урожая наш дом. Вы мне не поможете ничем!
Но Петр, словно и не думая об Эльзе, а стремясь наказать негодяя, схватился за тяжелое кольцо, что висело на дубовой, обитой коваными полосами двери, и заколотил им бешено и нетерпеливо. Скоро отворилось окошечко, показалось лицо привратника, спросившего, кто смеет беспокоить господина управляющего, и Петр, наклоняясь к самому окошку, прокричал:
- Открой! Я - русский царь!
Привратник, исполнительный и не привыкший думать, повиновался прежде, чем в его немецкой, аккуратно устроенной голове родилась мысль о том, что русский царь в их деревне появиться никак не может. Дверь отворилась, и ворвавшийся в сени Петр, схватив привратника за ворот, грозно спросил:
- Где твой господин?
- Там, наверху, - прошептал полуживой от страха прислужник.
Перешагивая через три ступеньки, Петр взлетел по лестнице на второй этаж. Толкнул одну дверь, другую, третью, увидел вдруг высокого мужчину, стоявшего у конторки с пером в руке. Повернув в сторону Петра свою гордую, украшенную сединами голову, тот строго спросил:
- Ты кто такой?
- Я?! - вскричал Петр. - Если ты и есть тот самый Мейер, что собирается принудить к постели чужую невесту, Эльзу, то знай, что я, русский государь, тебе это не позволю сделать! На Руси, если кто-то, даже родовитый, совершит насильство хоть над крепостной крестьянкой, она может челобитную подать царю или патриарху, и обидчика такого кнутом отлупят!
Глаза пожилого управляющего все больше и больше наливались яростью, нижняя челюсть отвисла, мелко тряслась.
- Откуда ты явился, скотина? Ты в своем уме? - с тихим, затаенным гневом спросил он. - Только я вправе здесь казнить и миловать! О, ты будешь наказан очень жестоко, очень!
Петр, не понимая или совсем забыв, что давно уже не смеет приказывать кому бы то ни было, разъяренный угрозами управляющего, кинулся к нему, чтобы или задушить, или забить до полусмерти, но веревка, наброшенная подкравшимся сзади слугой ему на шею, мигом заставила его захрипеть, задергаться в бесплодном порыве освободиться от удавки. В глазах у него потемнело, комната закачалась, стал наваливаться потолок, и уже сквозь полумрак бесчувствия Петр услышал:
- Свяжите этого царька покрепче да и отнесите-ка в подвал. К вечеру я придумаю, как наказать его...
Конюшня у господина Мейера была отличной, наверно, самой лучшей во всей округе, но главным её богатством управляющий считал четырех баварских битюгов, костистых, рослых, мохноногих, которых он никогда не заставлял тащить плуг, возить тяжелую поклажу. Этих коней, гордость своей конюшни, Мейер лишь изредка проводил по главной улице деревни, чтобы щегольнуть ими перед крестьянами, часть которых в этом году и вовсе оказалась безлошадными. Но наконец ломовикам нашлась работа - и на этот раз Мейер не дал маху, он решил ещё раз продемонстрировать крестьянам свою власть над ними, наказав ворвавшегося в его дом человека, а заодно и силу битюгов, чтобы не думали, будто они лишь с виду хороши, а на самом деле с каким-нибудь изъяном и малосильны.
Работы в поле давно закончились, а поэтому созвать крестьян на казнь не представляло труда. Мужики, их жены, дети стояли вокруг дощатого помоста, на котором в одних коротеньких портках лежал мосластый, долговязый человек. С четырех углов помоста, перебирая толстыми ногами, топтались баварские битюги с надетыми на шеи хомутами. Четыре конюха господина Мейера копошились рядом.
- Да это же фигляр, что называл себя русским царем! - говорил кто-то в толпе крестьян, приглядываясь к распростертому на помосте человеку.
- Ну, точно он! Что же он такого сделал? Ах, бедный! Я ему тогда дала два крейцера...
- Говорят, - приглушенно кто-то сообщал соседу, - что он вступился за нашу Эльзу.
- Ну, так не пощадят его...
Из дома вышел Мейер в сопровождении челяди. Подошел к крестьянам. Был он одет в богатый праздничный кафтан, седые волосы завиты ради важности минуты. Вдруг раздался крик Петра, заворочавшегося на помосте, к которому он был притянут толстыми веревками:
- Христиане, не казните-е! Не казните-е! Что я худого сделал?! За девку заступился! Если убьете, то не простит вам Русь смерти царя Петра!
И в толпе крестьянской снова зашептались: "Вот видишь, опять он про свое. А может, и впрямь сам русский царь какими-то судьбами к нам забрел?"
Но громкий голос господина Мейера перекрыл ропот толпы. Управляющий вынул из кармана листок с приговором, который сам же написал накануне, и зачитал его, обвиняя бродягу, назвавшего себя Петром, в том, что тот вломился в его дом, как видно, с целью грабежа, набросился на господина управляющего, - неслыханная дерзость! - и уже душил его, но, к счастию, был схвачен слугами. За такое преступление бродяга Петр приговаривался к смертной казни через четвертование при посредстве коней. Управляющий не преминул подчеркнуть, что казнь сия по причине огромной силы его коней будет почти мгновенной, а посему и милосердной. Потом он крикнул конюхам: "Начинайте!", и те, переглянувшись, будто согласовывали друг с другом мгновенье, разом повели коней в разные от помоста стороны.
Тяжелые копыта битюгов вминались в землю. Лошади, выгнув шеи колесом, напряглись всем телом, понукаемые идти впереди, но тщетно они пытались сделать это - распластанный на помосте человек, руки и ноги которого были растянуты тугими, как струна, ременными вожжами, скрипя зубами, вперившись в синее осеннее небо страшными, готовыми вылезть из орбит глазами, напрягая мышцы, связки рук и ног, сдерживал ход битюгов. Все, кто был рядом, видели, как тяжело ему делать это, как вздулись жилы на руках и ногах, как выгнулась его грудная клетка, и все, будто испытывая это нечеловеческое напряжение, затаили дыхание, жалея казнимого. Многие думали сейчас, что недаром этот человек именовал себя царем - только цари и могут пересилить четырех ломовых лошадей, а перед этим без страха вступиться за обиженного человека.
- Погоняй лошадей! Погоняй! - заорал вдруг Мейер, досадуя, что бродяга все ещё не разорван на части, и его битюги могут показаться крестьянам малосильными клячами.
Конюхи, повинуясь, громче закричали "но! но!", таща битюгов под уздцы, по тут раздалась другая команда, и возницы управляющего остановились:
- Казнь сейчас же прекратить! Человека с помоста снять!
Крестьяне, почувствовав необыкновенное облегчение и радость, повернулись в сторону, откуда раздался этот строгий приказ, - два всадника в голубых кафтанах, в шляпах с султанами из петушиных перьев и с вызолоченными знаками офицеров под подбородком, гарцевали на рослых, красивых лошадях.
- Кто смеет приказывать управляющему имений барона фон Швейнихена? - с достоинством спросил Мейер. - Я казню преступника, покушавшегося на мою жизнь! Не мешайте казни!
Но всадники, вплотную подъехав к Мейеру, не подали и виду, что испугались его окрика. Напротив, один из кавалеристов носком ботфорта с огромной зубчатой шпорой ткнул управляющего в грудь и презрительно сказал:
- Старая ободранная крыса! Мы, лейтенанты гвардейского полка великого курфюрста Бранденбургского, рыщем по всей Пруссии в поисках высоких, ладных молодцов, а ты, скотина, жизнь которой не стоит и ломаного талера, собираешься разорвать на части такого парня! А ну-ка, прикажи развязать его скорее, не то сам ляжешь на эти доски, пес, а уж тебя лошадки разнесут по сторонам быстрей, чем этого Голиафа!
Спустившись с помоста, Петр долго растирал запястья, а гвардейцы с седел, улыбаясь, смотрели на него, восхищенно говоря при этом: