Мастер был не в восторге. Он не любил вспоминать о своем собственном прошлом шизофреника, опасался, что такое задание может вновь пробудить в его голове вопрос, который он изо всех сил гнал от себя. Прежде он видел своего начальника в виде искусственной конструкции, состоящей из шестеренок и электрических проводов, и не знал, было ли это галлюцинацией, видением, симптомом психоза, или же образом настоящей реальности, с которой просто сорвали внешнюю оболочку. Однако мастер настолько привязался к юному аутисту, что представлял себе (с тем же оптимизмом, какой испытывала и Дороти по поводу Мэрион), будто «в замкнутом мозгу этого мальчугана наверняка существует некий волшебный мир, чистый, красивый, по-настоящему невинный».
Это была грубейшая ошибка. Вскоре стали происходить странные вещи: пластинка Моцарта, произведения которого исполнял оркестр под управлением Бруно Вальтера, оказалась ужасной какафонией; друзья, с которыми мастер веселился на вечеринке, оказавшись в поле его бокового зрения, тут же рушились и покрывались трещинами, разлагаясь буквально на глазах. Объективный мир, где двигались персонажи, был постепенно захвачен миром Манфреда. Стоило ему только найти благоприятную среду, как ребенок притащил в нее всех тех, с кем он соприкасался в своей реальности. И это оказалась ужасная реальность, истерзанная энтропией, территория смерти. Читая клинические очерки швейцарского психиатра Людвига Бинсвангера, Дик был потрясен введенным им понятием «мир-могила». В «мире-могиле» все уже произошло и одновременно происходит, в нем ничего никогда не произойдет в будущем, шизофреник живет в атмосфере вечной смерти, если, конечно, его существование вообще можно назвать жизнью. И эта могила готова поглотить всех тех, кто к ней приблизится, она готова стать любым существом и любой вещью.
Все стало Манфредом. Из каждого рта доносилось унылое бурчание, которое заменяло ему голос. «Я хотел бы поговорить с кем-нибудь, кто бы им не был!» — воскликнул в ужасе мастер, и опять именно Манфред заставил его губы шевелиться. Глава синдиката водопроводчиков путешествовал во времени, как он того и хотел, но это было время Манфреда, мертвое время «мира-могилы», и путешествие обернулось сущим кошмаром. Верная секретарша превратилась в предательское чудовище, предметы стали угловатыми, враждебными, кофе — горьким и отравленным. Маска небытия, полного мрака, возникла над нашим героем, опустилась ему на лицо. Он понял, что никогда больше не увидит теплую и живую реальность, что он поступил безрассудно, однажды покинув ее, и что теперь он навсегда погружен в этот страшный мир аутиста, что он умрет здесь. И он действительно там умирает.
Умереть в чужом кошмаре — что может быть ужаснее? Дик избавил беднягу от этой участи, уготовив ему судьбу более милосердную, но одновременно и более ироничную. Чары рассеиваются, он выходит из «мира-могилы». И, едва выйдя, погибает, совершенно глупо, от руки второстепенного персонажа, олицетворяющего слепую интригу. В то время как его, уже умирающего, везут в больницу, он не хочет в это верить. Он смеется. Второй раз он на эту удочку не попадется. Ибо прекрасно знает, что он все еще в одном из этих чертовых шизофренических миров, где умирают понарошку, а затем пробуждаются вновь. Он скоро проснется, в теплой и живой реальности, где подобное просто не может произойти. И, веря в это, он умирает, теперь уже по-настоящему.
«Может быть, так для него и лучше», — подводит итог мастер. Дик считал, что так и в самом деле лучше, по двум причинам: бедняга скончался, не испытывая отчаяния, полагая, что он не умирает, и он умер в реальном мире, а не в какой-нибудь иллюзии, где всё может стать еще хуже.
Дику понравился финал этой книги. Он его ободрил. После того как иллюзия и реальность были строго разграничены, выжившие оказались на твердой земле внешнего мира. Однако у мастера остались сомнения, поскольку шизофреник никогда не станет полностью здоровым. «Если уж человек страдает психозом, — думает он, — с ним больше ничего не может случиться. И я нахожусь на краю такого состояния. Возможно, я всегда был там».
Возможно, и сам Филип Дик всегда был там.
Он уже думал об этом раньше. Это случилось в кинотеатре, в тот самый день, когда юному Филу стало плохо во время показа хроники, потому что там показывали, как американцы сжигают из огнеметов японцев. Дороти рассказала эту историю Анне, чтобы продемонстрировать столь рано развившиеся чувствительность и антимилитаризм своего сына. Но она и не подозревала, что Филип почувствовал в тот день на самом деле. Сидя в кресле, обитом потертым красным плюшем, с пакетом поп-корна в руке, он смотрел на стены этой коробки, внутри которой он был заперт вместе с сотней других, по большей части незнакомых ему людей, на луч света, что, исходя из кабины механика позади него, образовывал конус до самого экрана, на пыль, плясавшую в этом конусе, на клочок плюша под ногами, и вдруг всё понял. Понял, со всей уверенностью, что, кроме этого, ничего нет. Четыре стены, потолок, пол и другие заключенные. То, что, как сам Фил полагал, он знал о внешнем мире и о своей жизни в нем, было лишь складом фальшивых воспоминаний, иллюзией, внушенной его мозгом, по злому умыслу или из жалости, — это невозможно узнать. Он всегда был там, всегда присутствовал на этом фильме, который считал своей жизнью. В какой-то момент Фил, как он думал, покинул кинотеатр, шел со своей матерью по улицам некоего американского города под названием Беркли, вернулся домой, чтобы поставить записи мелодий Шуберта, однако на самом деле ничего этого не существовало; ни матери, ни Шуберта, ни Америки, ни Германии, ни, может быть, даже других зрителей, запертых в зале вместе с ним; возможно, эти статисты были частью фильма. Тогда Фил пообещал сам себе: когда он выйдет, когда будет думать, что вышел, он попытается не быть дураком и постоянно напоминать себе, что на самом деле он всегда находится в зале и что другой реальности не существует. Он предчувствовал, что к тому времени уже не будет в этом так уверен, что эта идея станет для него соблазнительным парадоксом, а не жизненной истиной. Он хотел бы быть тем, кем он станет несколько часов спустя, и вволю кричать, что людям не следует позволять себя обманывать. Чтобы ускорить этот момент и вернуться в мир иллюзии с полной ясностью, Фил притворился, что ему стало плохо во время показа кинохроники. Взволнованная мать, поддерживая, повела сына к выходу. Они оказались на залитой солнцем улице, и какое-то время Филип наслаждался знанием о том, что эта улица, это солнце, эта худощавая женщина с нахмуренными бровями, которая жадно задает ему вопросы, что все это на самом деле не существует, что в реальности он все время находится в зале, что он будет там всегда и всегда там был. И, сумей он постоянно уходить и возвращаться в этот мир иллюзий и играть в нем свою роль, не теряя этой ясности, это было бы… что? Приятно? Вероятно, нет. Но его не интересовало приятное, он хотел лишь одного — знать, не быть обманутым. И Фил уже чувствовал, как грядет то, что он предвидел: иллюзия вступает в свои права, борьба с ней ни к чему не приведет, он уже больше не верит в это. Его последним сознательным желанием было, чтобы ясность когда-нибудь к нему вернулась, пусть даже на несколько мгновений.
Она возвращалась к нему вспышками: при входе в ванную, где он не знал, как зажечь свет; позднее, в другой ванной комнате, одной из тех трех в доме, который он делил вместе с блондинкой, имеющей диктаторский характер. Стоя за запертой на ключ дверью, Фил слышал, как она ходит туда-сюда и ругается. Иллюзия. Новый эпизод фильма. Согласно этому эпизоду, он был тридцатипятилетним бородатым мужчиной, который сочинял научную фантастику. Человеком весьма образованным, любителем головокружительных парадоксов. Он никогда не запирался в туалете без того, чтобы не намекнуть шутливо на Мартина Лютера, которого озарение, как говорят латинские рукописи, настигло именно там. Он знал все формы, которые принимала его интуиция и сохранило культурное наследие: пещера Платона; сон Чжуан-цзы, еще в IV веке до нашей эры спрашивавшего себя, является ли он китайским философом, которому приснилось, что он бабочка, или же он — бабочка, которой снится, что она — китайский философ; и наиболее угрожающая версия, озвученная Рене Декартом в 1641 году: «Откуда мне знать, что в настоящий момент меня не обманывает бесконечно могущественный зловредный демон, который хочет, чтобы я поверил в существование внешнего мира — и моего тела?» Филип Дик сделал теории подобного рода своей профессией, и, с тех пор как к нему вновь вернулось воспоминание о приступе уверенности в иллюзорности этого мира, что он испытал еще в детстве в кинотеатре, он научился оживлять то давнее впечатление по команде. Дику было достаточно, оставшись в ванной, лишь одно мгновение посмотреть в зеркало на свое лицо, свое тело, кафель, мертвого таракана, зацепившегося за занавеску для душа, чтобы эта уверенность с невероятной легкостью освободилась от нереальности всего остального.