– Да, нет им веры. Дурят простой люд, а сами живут припеваючи. А те, дурачье несознательное, и радехоньки лбы в церкви разбивать.
– Погоди немного, вот мы церкви скоро все закроем, попов всех ликвидируем, как паразитический класс, наладим антирелигиозную агитацию, и тогда народ образумится. Не в царство небесное будет стремиться, а здесь, на земле, будет строить себе рай, на основе всеобщего равенства и братства.
– С ними нам коммунизм не построить, они так и будут нас тащить назад. Надо бы поскорее с ними разделаться. Только как бы это людям объяснить, что это для их блага, для блага трудового народа мы всю эту нечисть выкорчевываем. Они-то к попам привыкли, еще и защищать бросятся.
– Прям так и бросятся. Надоели эти мироеды всем честным людям хуже горькой редьки. Дай им волю, так они и сами их порвут. А старухи, что в церкви стоят, – что с них толку, их не переделаешь. Ну, повоют, погомонят и стихнут. Может, прихвостни поповские и найдутся. С такими разговор короткий – дуло в ноздрю, и язык прикусят.
* * *
Отзвучала мирная ектения, запели антифоны, за ними «Паки и паки», и вот уже священник открыл царские врата на вход с Евангелием. Запели блаженны. Пономарь возжег свечу на выносном подсвечнике. Оживился церковный люд, кто-то крестился, кто-то, кряхтя, поднимался с лавки, притихли особо говорливые, дети вытянули худые шейки. Батюшка поднял тяжелое Евангелие на уровне лба и, не спеша обойдя вокруг престола, вынес святую книгу в драгоценном окладе через боковую дверь. Пономарь предшествовал ему со свечой, сгорбившись и шаркая ногами по солее. Поступь же священника была величава и торжественна. Этот короткий путь он всегда проходил с особым достоинством, раньше ему не доводилось выносить Евангелие, обычно на службе это дело диакона, но с тех пор, как его не стало, отцу Георгию пришлось переучиваться на новый лад, учиться совершать литургию в одиночку. И этот момент – вынесение Евангелия – ему особенно нравился. Остановившись против царских врат, батюшка прислонил Книгу к левому плечу, благословил вход, а затем двумя руками высоко воздвиг Евангелие и, осенив им врата, возгласил: «Премудрость, прости».
Когда-то давно, когда отец Георгий был еще мальчиком Жоржем, родители приводили его в церковь, и он завороженно следил за службой. Он ждал этого момента, входа с Евангелием; когда впервые отверзались царские врата и процессия служителей шествовала из алтаря вдоль по солее, ему казалось, что они не касаются ногами пола, а плывут, несомы невидимыми ангельскими силами в сиянии золотых высверков. Высокий диакон чинно выступал с большим Евангелием; Жоре казалось, что, окованное златом, оно должно быть очень тяжелым, но служитель нес его без видимых усилий, словно оно и вовсе было невесомым. И тогда мальчику представлялось, что нет и не может быть на земле выше служения и достойнее занятия для человека, чем вот так нести Слово Божие людям, как самую драгоценную святыню. Но жизнь его сложилась так, что в тот момент, когда юноша созрел для посвящения в сан, мир вокруг него пошатнулся и ему долго еще пришлось смотреть на Литургическое действо глазами мирянина.
Он не смог закончить духовную семинарию и всему обучался самостоятельно, словно губка, впитывая непростую науку богослужения. Его наставниками стали отцы прославленной Пустыни, единственного не закрытого еще монастыря. Сами простецы, они между тем свершали божественные службы, неукоснительно следуя древним уставам, не поддаваясь современным нововведениям. И так горели Духом, что посрамляли образованнейших витий обезбожившегося века сего. К ним на все службы ходил юный Жорж, легко преодолевая двадцать верст до Пустыни. Многажды просил их юноша о монашеском постриге, но всякий раз отцы отшучивались, говоря: «Сейчас только вороны в чернецах». Как сейчас уже понял он, его щадили, не спешили облачить его в одежды монашеские. А сами тем не менее один за одним восходили, каждый на свою Голгофу, пока наконец обитель совсем не опустела. Последний игумен, прежде нежели покинуть ее стены, прощался с паствой, а затем, призвав к себе Георгия, благословил его со словами: «Жаль мне тебя, не сможешь ты в миру, чадо Божие, здесь в соседнем уезде на покое живет один владыка, поезжай к нему, поживи рядом с ним, он на тебя посмотрит, может, благословит он тебя на священнослужение». И бумажечку дал с адресом, а в бумажке деньги на дорогу.
Так Жорж оказался в келье старца-епископа. Владыка служил дома, Жора помогал. В храм владыка по немощи своей выбирался редко, да и то все больше сидел в алтаре Покровской церкви. Когда арестовали покровского священника и встала угроза закрытия последнего в округе действующего храма, владыка не мог допустить прекращения молитвенной жизни в стенах любимой церкви, тем более что за годы гонений она стала прибежищем стольких верных чад православных. Возле нее поселялись, жили и молились монахини из соседней разоренной обители; люди, которые жизни своей не мыслили без Бога, страждущие и обездоленные, наполняли стены единственной церкви так, что в праздники все желающие внутрь не вмещались и слушали обедню, припав к открытым дверям. Боясь преследований от новой власти, престарелые священники, ссылаясь на болезни и слабости, отказывались возглавить приход. Их ответные письма владыке были похожи одно на другое – «имей мя отреченна». Ничего другого не оставалось, выбор пал на молодого келейника владыки.
* * *
– А где он живет?
– Сказали, рядом в сторожке.
– Один? Или попадья есть?
– Нет у него никого. С ним, по крайней мере, не живут.
– Не люблю я бабьего визгу…
– Прошлый раз мы попа брали в Старом Селе, так там была полная хата ребятни, человек девять. Попадья его на колени бухнулась, сапоги мои обхватила руками, в глаза мне таращится и молчит. Немая, что ли, была, но ни слова, ни писка, ни визга, только глаза на меня уставила, и слезы по щекам в два ручья. А это чучело бородатое на стуле сидит, от страха, поди, ноги отнялись. И отовсюду глазенки попят его, кто с печки, кто из-под лавки, все глядят, как мамка их комедию ломает. Так и вижу ее лицо перекошенное и платок на боку… Только меня этим не проймешь. Откинул я ее. Худющая была, кости одни. И попа за грудки. «Вставай, – говорю, – поповская морда. И бабу свою уйми, а то зашибу ненароком». Так и вывели его молча. Никто из них не пикнул. А то всяко бывает, и проклинать зачнут, и вой подымут…
– С бабой той, поповской, что потом стало?
– Ну, с дома их, понятно, выселили. Дом их отдали бедноте. А она с отродьем своим по миру ходила. Работать-то не приучена, на всем готовом жила всю жизнь. Теперь нужда заставила трудиться. Приютил ее кто-то в хлеву. Прачкой заделалась, стирала на всю деревню. По зиме белье в проруби полоскала, а ее кто-то возьми и толкани в воду. В ней и так-то не знай в чем душа держалась, а тут и совсем она захирела, слегла с чахоткой и померла. А детей ее сердобольные сельчане разобрали по домам. Может, из них хоть люди, а не тунеядцы вырастут.
– Да уж не знаю, что из них вырастет. По мне бы, так всех бы их под корень… У меня в дружках в детстве были поповские дети, сволочи, каких свет не видывал, ни в Бога, ни в черта не верили. Всегда сытые, холеные, одеты с иголочки. Мы их не любили, но не прогоняли, потому как у них всегда можно было выпросить пирога кусок, или сладости, у них всегда этого добра полно было. Ну и закладывали они нас почем зря, с потрохами сдавали. Теперь посмотрел бы я на них. Сейчас с них спесь, верно, сбили. Но толку с них как с козла молока. Пустые люди, ни к чему не годные.
* * *
Клирос пел «Святый Боже». Священник приложился к престолу и направился к горнему месту: «Благословен грядый во имя Господне». Подходя к окну, он невольно отметил, что небесная голубизна, которая еще несколько минут назад так радовала глаз, затянулась тучами. Облака пепельного цвета клубились словно дым. Речная гладь, созвучно небу, сделалась цвета стали и под порывами ветра покрывалась мелкой рябью.