Раздался третий звонок, паровоз свистнул, и поезд медленно стал выдвигаться из-под стеклянного навеса станции, постепенно прибавляя ходу. Тут только очнулся я от суеты, крику и толкотни, которыми сопровождалось рассаживание пассажиров, и успел на досуге разглядеть, с кем мне суждено было в продолжении полусуток дышать одним спёртым вагонным воздухом. К счастию моему, я попал в отделение «для не курящих». Сам я курильщик, но перенести удушья пяти-шести сигар, дымящихся в тесном вагоне, не в силах, на такой подвиг способна одна избранная немецкая натура. Против меня покоился, оттопырив большие красные руки, толстоголовый, лысый господин, для развлечения перебиравший пухлыми перстами, на которых светились дорогие кольца. Холщёвое пальто закрывало его широкие плечи; увесистая золотая цель лежала на пёстром жилете – значит, мой ближайший сосед принадлежал к семье скоронаживающихся поставщиков одной из первых жизненных, или военных, потребностей: зерна, кож, рогатой скотины, дров, кирпичей и подобных тому статей. Посреди раскинулись увесистые госпожи широких размеров, видимо, состоящие с ним в близком родстве – их вид, их яркоцветный путевой туалет и их говор свидетельствовали в пользу этого предположения. Далее, у противоположного окна, одно место занимал чопорный сын Альбиона, углублённый в изучение назидательного содержания путевого указателя в красном переплёте, а против него гордо рисовался молодой поручик в мундире прусской гвардейской артиллерии, при сабле и с железным крестом на груди.
Несколько времени продолжалось глубокое молчание. Толстый господин тупо глядел на свои колесом ходившие персты; увесистые госпожи, блуждая глазами по углам вагона, будто ничего не заслуживает их внимания, между тем до тонкости изучали своих спутников; поручик был занят лацканами своего сюртука, которые то отстёгивал ради прохлады, то застёгивал, чтобы не лишить вас удовольствия видеть привешенный к ним крест; Англичанин прилежно читал в указателе, а я смотрел из окна на мимо пробегавшие, кудрявым лесом покрытые, горы Винервальда и на красивые, садами и виллами окаймлённые деревни Вейдлингау, Пуркерсдорф и другие. В сотый раз проезжаю по этой дороге и всегда с новым удовольствием всматриваюсь в давно знакомые мне места, привлекающие меня не только красотой местоположения, но и множеством приятных, отчасти и грустных воспоминаний. Вейдлингау принадлежал честному, благородному, симпатичному графу М., – его нет более в живых; в Вейдлингау, в Пуркерсдорфе живали летом лорд Б. и леди Б. – они навсегда удалились из сих месть, к крайнему огорчению всех имевших счастье короче знать душевные качества, которыми отличались эти достойные представители высшего круга английского общества.
Вагон качало во все стороны; длинная сабля прусского поручика прыгала по ногам против него сидевшего Англичанина. Не изменяя положения, в которое уселся с первого начала, молча и не отрывая глаз от книг, он одним движением руки, после каждого удара, просил её убрать подальше от своих ног. Поручик, с видом неудовольствия, укладывал саблю в сторону, находя, как кажется, неприличным удалить даже в вагон от своего бедра оружие, которым заработал себе широко на груди развешанный крест. Поражало его неприятным образом и то, что никто не приходил в умиление от чести в одном вагоне путешествовать с декорированным прусским воином, и не любопытствовал из собственных уст его узнать, в каком бою он заслужил такое отличие. Молчание, господствовавшее в вагоне, видимо, было ему не по сердцу. Наконец одна из налицо состоявших дам, обратившись к нему с вопросом, как понравилась ему Вена, освободила его из неприятного положения. Непрерывным током полилась его хвастливая речь. В полчаса мы узнали – кроме фамилии, однако, то, что он граф, что отец его генерал, что крестом награждён за Седан, что состоит при наследном принце, что возвращается из Италии, куда ездил по очень важному поручению, и, наконец, что в Вене подвергся весьма чувствительной неприятности, внушившей ему подвое отвращение к Австрии, к Вене и ко всему австрийскому.
Некий шальной Француз, бывший вольным стрелком в какой-то бир-галле, покусился сорвать с него крест – факт, о котором газеты не умолчали – он же выхватил саблю и непременно изрубил бы своего противника, ежели бы присутствовавшие венские бюргеры его не остановили.
Эти же бюргеры арестовали Француза и отвели его в полицию, но рубить не позволили, объявив поручику, что в Австрии подобного рода расправа законом воспрещена и он несмотря на свой мундир настолько же обязан ему повиноваться, сколько и Француз, который ни в каком случае не уйдёт от наказания за нарушение общественного порядка и за посягательство его оскорбить.
– Но на что же похоже заслонить собой негодяя, имевшего дерзость коснуться до моего креста, когда я готов был размозжить ему голову, и после того рассказывать мне сказки о законе и о каких-то равных правах. Докажу я этим венским бюргерам, какие мои права. Поверну я дело по-своему. Не по австрийским законам станут судить Француза, его обязаны выдать прусскому правительству, а у нас, клянусь честью, его расстреляют.
Госпожи, слушая рассказ поручика, только вздыхали да обливались крупным потом, не то от страха за участь бедного, шального Француза, не то от духоты, господствовавшей в вагоне.
Толстоголовый Немец, слушавший вытараща глаза, с выражением глубочайшего тупоумия, подобострастно поддакивал поручику.
Англичанин, после каждой кровожадной выходки рассказчика, вглядывался в него с видом крайнего недоумения, будто желая дознать, сам ли верит он в своё враньё или просто врёт ради эффекта, после чего опять углублялся в чтение книги, доставлявшей ему удовольствие знакомиться с достопримечательностями городов и местечек, мимо которых нас проносил быстролётный паровоз.
Несколько раз поручик во время своего повествования, не понимаю почему, обращался ко мне с вопрошающим взглядом, на который я не отвечал ни словом, ни знаком одобрения или отрицания. Не в спор же мне было вступать с молодым, едва оперившимся птенцом. Молод, хвастлив, глупенек, подумал я про себя, поживёшь с моё и станешь иначе рассуждать, коли природой или воспитанием не обречён по гроб оставаться дитём. И никакого внимания не заслуживала бы твоя болтовня, когда бы, к несчастию, в ней не слышался отголосок самонадеянного властолюбия, обуявшего целый народ, недавно ещё слывший образцом завидной умеренности. Куда девалась теперь эта умеренность? Она потонула в кровавых волнах неожиданно громких боевых успехов, поразивших ослеплением не только толпу, но и мыслителей, и немалое число дотоле столь рассудительных политиков.
Скромны были первоначальные желания всегда тяжёлых, угловатых, шероховатых, но во время оно ещё весьма непритязательных Германцев. Домогались они отмены Меттернихом и клевретом его, продажным Генцом, учреждённой над ними велемудрой полицейской опеки да соединения разрозненных обломков немецкой народности под сению одного знамени и одного общего закона. Ничто не могло быть скромнее и справедливее стремления к этой цели, обещавшей упрочить государственную безопасность и способствовать безвозбранному развитию народного благосостояния. Но политический склад покойного Германского Союза не допускал осуществления подобной мысли; личные интересы мелких обладателей народа и земли постоянно тому противились; не только говорить и писать, думать об объединении Германии было запрещено и ставилось наравне с государственною изменой. В тысяча восемьсот сорок восьмом году Немцы сделали было попытку путём революции водворить у себя желаемый порядок. За дело взялись они не с головы, а с хвоста: зверь обернулся и загрыз их. Попытка естественным образом не удалась; теориями вооружённые политические мечтатели и вместе с ними напрактикованные революционеры, обратившие революцию в доходное для себя ремесло, как прах разлетелись пред организованною силой штыка и пушки. Обманщиков и обманутых подвели под одного знаменателя, оковали новыми стеснительными законами и погрузили Германию в прежнюю сладкую дремоту. Для наполнения свободного времени, чтоб отвлечь внимание от опасной игры в баррикады, Немцам, в некоторой степени, однако развязали язык и позволили под наблюдением полиции собираться и, сколько душа пожелает, петь, стрелять и кувыркаться; но все забавы опостылили им; ежели они держали длинные речи, пели, стреляли и предавались прыганью, то это делалось только ради будущего блаженства; все помыслы их, все душевные желания сосредоточились в одной мечте: создать единую, большую, сильную Германию; во сне и наяву им только и грезилось чёрно-красно-золотое знамя.