— Ну, может, она…
— Что — она? Ты что ей-богу, она же в МГУ учится. Кать, ну ты даешь…
— Да, ты прав, я что-то не подумала. Представляю сразу мавританку с вырезанной полоской для глаз. Если не того хуже.
— Ладно, иди готовь, мавританка, они скоро придут.
— А ты что будешь делать?
— Читать Бориса Савинкова. «Воспоминания террориста». Очень много ценного материала.
— Для террористов? — улыбнулась Катя, аккуратно расчесывая Павлу бороду.
— И для них тоже. Но в первую очередь для меня.
— А ты террорист?
— Я? Конечно, террорист, только сексуальный. — Он обнял Катю ниже талии и приподнял.
— Все, иду готовить. Отпусти. — Павел опустил Катю на пол, и она, мягко убрав его руки, выскользнула из его объятий.
Вздохнув, Павел отпустил Катю, развалился на диване и открыл мемуары Савинкова.
4 февраля 1905 года в Москве (скоро сто лет исполнится, подумал Павел), в то время, когда великий князь Сергей Александрович проезжал в карете из Никольского дворца на Тверскую, на Сенатской площади, в расстоянии 65 шагов от Никольских ворот, неизвестный злоумышленник бросил в карету его высочества бомбу. Взрывом, происшедшим от разорвавшейся бомбы, великий князь был убит на месте, а сидевшему на козлах кучеру Андрею Рудинкину были причинены многочисленные тяжкие телесные повреждения. Тело великого князя оказалось обезображенным, причем голова, шея, верхняя часть груди, с левым плечом и рукой были оторваны и совершенно разрушены, левая нога переломлена с раздроблением бедра, от которого отделилась нижняя его часть, голень и стопа. Силой произведенного злоумышленником взрыва кузов кареты, в которой следовал великий князь, был расщеплен на мелкие куски, и, кроме того, были выбиты стекла наружных рам ближайшей к Никольским воротам части здания судебных установлений и расположенного против этого здания арсенала.
Павел прочитал описания покушения Каляева на великого князя в тогдашней прессе. А вот речь самого террориста на суде, пламенная речь:
…Но оглянитесь: всюду кровь и стоны. Война внешняя и война внутренняя. И тут и там пришли в яростное столкновение два мира, непримиримо враждебные друг другу… И вот результат: позор неслыханного поражения военной державы, финансовое и моральное банкротство государства, политическое разложение устоев монархии внутри наряду с естественным развитием стремления к политической самостоятельности на так называемых окраинах, и повсюду всеобщее недовольство, рост оппозиционной партии, открытые возмущения рабочего народа, готовые перейти в затяжную революцию во имя социализма и свободы, и — на фоне всего этого — террористические акты… Что означают эти явления? Это суд истории над вами.
…Террористические идеи глубоко запали мне в душу, и я искал их разрешения в действии… (Из кассационной жалобы Каляева в Сенат.)
Из Якиманской части Каляева перевезли в Бутырскую тюрьму, в Пугачевскую башню. Через несколько дней его посетила жена убитого им Сергея Александровича, великая княгиня Елизавета Федоровна. «Мы смотрели друг на друга, — писал об этом свидании Каляев, — не скрою, с некоторым мистическим чувством, как двое смертных, которые остались в живых. Я — случайно, она — по воле организации, по моей воле, так как организация и я обдуманно стремились избежать излишнего кровопролития…
— Я прошу вас, возьмите от меня на память иконку. Я буду молиться за вас.
И я взял иконку».
Свидание это впоследствии было передано в печати в неверном и тенденциозном изложении… И это доставило Каляеву много тяжелых минут. Впоследствии, в письме от 24 марта, он писал великой княгине:
«Мои убеждения и мое отношение к царствующему дому остаются неизменными, и я ничего общего не имею с какой-либо стороной моего „я“, с религиозным суеверием рабов и их лицемерных владык. Я вполне сознаю свою ошибку: мне следовало отнестись к вам безучастно и не вступать в разговор. Но я поступил с вами мягче, на время свидания затаив в себе ту ненависть, с какой, естественно, я отношусь к вам. Вы знаете теперь, какие побуждения руководили мной. Но вы оказались недостойной моего великодушия…».
Каляев пишет своим товарищам: «Умереть за убеждения — значит звать на борьбу, и, каких бы жертв ни стоила ликвидация самодержавия, я твердо уверен, что наше поколение кончит с ним навсегда… Это будет великим торжеством социализма…»
В 3 часа дня Каляеву был вынесен приговор: смертная казнь.
«Я счастлив вашим приговором, — сказал он судьям, — надеюсь, что вы решитесь его исполнить надо мной так же открыто и всенародно, как я исполнил приговор партии социалистов-революционеров».
…Каляев взошел на эшафот. Он был весь в черном, без пальто, в фетровой шляпе. Стоя неподвижно на помосте, он выслушал приговор. К нему подошел священник с крестом. Он не поцеловал креста и сказал:
— Я уже сказал вам, что я совершенно покончил с жизнью и приготовился к смерти.
Место священника занял палач Филиппов. Он набросил веревку и оттолкнул ногой табурет.
А иконку у княгини он все же взял, подумал Павел. Но быстро стал стыдиться этих проявлений своего «я». Как сам он точно определил, человеческих проявлений, сославшись на якобы какую-то статью в газете. С одной стороны — такие глобальные мысли, такие порывы, при чем тут тогда какая-то статейка, написанная каким-то писакой, а, великий социалист-революционер? Нет, здесь все не так просто. И у сверхлюдей есть свое Ватерлоо. Значит, все не так безнадежно в этой жизни, просто не надо становиться идейными машинами и не создавать эти машины самим своим поведением.
— Эй, сексуальный террорист, в чем лучше запекать рыбу — в сметане или майонезе? — услышал он из кухни Катю.
— В майонезе, только в майонезе! — Павел посмотрел на часы: скоро должны прийти Димка с Гульсум. — А вино у нас есть? — Он вошел на кухню и всей грудью вдохнул аромат, исходящий из духовки.
— Нет, ты позавчера допил, да и зачем, мусульмане не пьют.
— Ох, Катька, да хватит уже! Несть во Христе ни эллина, ни иудея.
— Во Христе — да, а в Аллахе…
— Катюша, она будущий искусствовед. А современное искусствоведение предполагает интерес к религии, в первую очередь эстетический. К тому же ей, по моим подсчетам, должно быть примерно лет двадцать. Три года из них она училась в Москве, в МГУ. Какой там Аллах? Там, скорее, Ницше и Древняя Греция. Или Рим, точно тебе говорю, вот посмотришь.
— Посмотрим, посмотрим.
— Что у тебя с новым итальянским романом? Перевела?
— Да, вчера закончила. Неореализм какой-то, в духе раннего Пазолини.
— Интересно.
— Ничего интересного. Спальные итальянские районы, радикально настроенная молодежь, любовный треугольник между матерью, дочерью и их общим любовником. А потом выясняется, что этот любовник еще и бисексуал, что у него есть еще и приятель. Весело, в общем. Но читать, конечно, будут. Издадут в новой модной серии «Ультра».
— Заплатили?
— Аванс. Остальное — когда сдадут в типографию.
— И все?
— Ну, и потом с дополнительного тиража, когда он будет. Надеюсь, что будет.
— Катька, — Павел стоял у окна. — Они идут!
— Где, дай посмотреть! — Катя оттолкнула Павла от окна и, прильнув к стеклу, смотрела на двор. — Фигура красивая. И сама, по-моему, тоже.
— Сейчас вблизи разглядишь, что ты так нервничаешь.
— Тебе не понять. Я пойду приведу себя в порядок. А ты пока накрой на стол.
Гульсум была одета просто, в джинсах и легкой рубашке. Не красится, отметила Катя, да ей и не надо — у нее очень выразительные черты лица, если краситься — будет перебор. Глаза грустные, умные, говорит мало.
Говорить Гульсум почти не пришлось — за столом солировал Дима со своими рассказами о Чечне. Хотя Кате и Павлу интересно было бы послушать о том, что там происходит из уст местного жителя. Но нет, Гульсум не расположена была к беседам. А в целом на Катю она производила приятное впечатление. Скромная, хотя неизвестно, что там внутри, восточная женщина все-таки… В тихом омуте… Красивая, очень красивая. И есть в ней какая-то тайна, Диму можно понять.