17 августа. Вернулась из больницы 14-го. Последний вечер я провела чудесно. Нас в палате шестеро. Две колхозницы – два почти противоположных типа «советской» деревни. Аня Федорова из Псковской области, 27 лет. Широкий лоб, широко расставленные глаза, скулы, острый длинный нос, лицо все заострено книзу, что-то есть от лисы. Она партийная, очень самодовольна, вела свое хозяйство, служила в МТС бухгалтером. Сломаны обе ноги, она лежит уже 2 года, ноги на шинах и с блоками, которые растягивают кости. Нина Пашечко, 18 лет, из Брянской области, трогательная девочка с очень правильными чертами лица. Жила в деревне. Ее завербовали в железнодорожное училище. Повезли в Москву в распределитель. Ей вышло назначение в Среднюю Азию. Но т. к. бумаги ее случайно отправили в Ленинград, велели ехать в Ленинград. Здесь о школе и думать забыли, а послали на работу, на пути, разгружать вагоны, укладывать шпалы. Зарплаты полагалось 400 рублей, с разверсткой по часам, но постройка общежитий, столовых не оплачивалась: «Работаете для себя». Повезли в Териоки, сидели там двое суток без хлеба и пищи. Был один хороший мастер, платил по 3, по 4 рубля за час, остальные по 1 рублю 50 к. и по 1 рублю 75 к. Попала под вагон, отрезало ступню. Отец ее организовал партизанский отряд. Свои же выдали. Немцы его расстреляли. У него было пять братьев – все погибли на войне. Она с отцом тоже партизанила, в разведку ходила. Как-то раз она с двумя девчонками, 11 и 13 лет, ей самой шел пятнадцатый, перерезали телефонный кабель. Немцы скоро заметили и арестовали много народа и их в том числе. Всех их, человек 30, посадили на «черного ворона» и повезли куда-то. Машина, хоть и крытая, сзади была открыта. Ехали вечером, дело было зимой, вьюга. Они, девчонки-то, и спрыгнули прямо в сугроб, никто не заметил.
Рассказывала, как со свадьбой ездила. Немцы свадебные поезда разрешали. Тут и жених с невестой, и поезжане[157], и поп, на сто километров в немецкое расположение проехали, останавливались в селах, крестьяне давали хлеб, все, что могли.
Рядом со мной Люся, хорошенькая двадцатилетняя девушка, своим высоким лбом вызывавшая в моем воображении воспоминания о портретах Возрождения.
Еще две пожилые женщины из мещан. Это единственный класс, который даже в блокаду не голодал. В последний вечер я спрашиваю Нину, есть ли у них в деревне колдуны. «Колдунов у нас нету, а ведьм много». И пошли рассказы. Все приняли участие и наперебой рассказывали случаи, очевидцами которых были или сами, или их близкие родные. Дедушка Нины, когда был еще молодым, только что женился, и поссорились они с женой, подрались. Он ушел из дому, пошел в соседнюю деревню на гульбу (посиделки). «Вот идет он ночью домой и видит: на него катится каток, так сам и катится. Он понял, что это ведьма. С ним была палка и веревка. Он избил этот каток, продел веревку в дырку для оси и принес домой. Принес и привязал к ножке стола. А столы у нас крепкие, один угол прибит. Вот привязал и спать пошел, а жена уж спала. Наутро встают они, приходят и видят: у стола лежит женщина, к столу привязана. Один конец веревки изо рта торчит, а другой из задницы».
«А вот еще, это уж на моих глазах было, – говорит Нина. – Рядом с нами жила Настя, ведьма была. И как 12 часов, так ей надо что-нибудь сделать. И сделала она в ржаном поле залом круглый[158]. Наутро пришли колхозницы жать. А поле здесь было маленькое, они и говорят ведьминой дочке: ты жни здесь, а мы на большое поле пойдем. Она ничего про залом-то не знала, сжала участок и вместе с заломом. И заболели у нее сразу руки, сгнило мясо до кости. Мать ничем помочь не может, она в Бога не верует, а в черта, ну а черт здесь помочь не может. Еле нашли такую бабушку, заговорила ей руки, и все прошло». У Ани бабка отца вылечила. «Ехали отец с матерью из Острова, переезжали мост; отец спрыгнул с телеги, упал и встать не может. Переломил ногу. Еле втащила жена его на телегу, привезла домой, и стали его по докторам возить, ничего не помогает. Посоветовали ей за тетей Сашкой съездить. “Да у тебя доспех”[159], – сказала та. И вот ночью повезла она его на тот самый мост, раздела догола и положила на то самое место, где он упал. Обвела вокруг него круг и что-то приговаривала. После этого он встал, сам сел на телегу, все как рукой сняло». Много еще рассказывали и про домовых, которые заплетают лошадям гривы. Я тоже рассказала о ярославских ведьмах, тут все наперебой стали подтверждать, как всем известное, что для того, чтобы ведьма могла умереть, надо в потолке дыру прорубить. «У нас, – сказала партийная Аня, – не прорубают, а три половицы в потолке снимают». Я наслаждалась. Есть еще порох в пороховницах, есть еще свежесть в народе; 30 лет насильственного атеизма, внедрения всеми способами газетного штампа не тронули народную душу, не вытравили ни верований, ни суеверий. Какое счастье. Я была как на празднике.
А жизнь моя далеко не праздник. Перепишу мои заметки в больнице: 27 июля. Светлый вечер. Сижу на террасе третьего этажа, где моя палата. Кругом парк. За деревьями поблескивает вода Кронверка[160], выше на голубом небе шпиль Петропавловской колокольни, крест и летящий ангел[161]. Облачка, освещенные закатным солнцем, напоминают мурильевских мадонн. Реют ласточки. Стараюсь ни о чем не думать, потому что мысли могут быть только печальные.
Я совершенно одинока, помощи мне ждать неоткуда. Выйду из больницы (сейчас у меня 60 рублей, остаток от 300, взятых в кассе взаимопомощи Союза писателей), будет ли работа, не знаю, верней, что нет. Достанет ли Никита мне перевод в Москве – скорей всего, что нет. И вот, проработав 30 лет, у меня единственная перспектива, когда распродам последнюю мебель, проситься в Дом инвалидов.
Смотрю на крест, на летающих со свистом ласточек (свист снарядов вспоминается) и не думаю, запрещаю себе думать. Вдоль решетки террасы стоят ящики с бархатцами и разноцветными петуньями. Вспоминаю Пинчио, виллу Боргезе, где были фонтаны, окаймленные пестрыми петуньями.
Прочла первый том «Mémorial de Saint-Hélène»[162]. Какое величие!
30 августа. Передовица «Ленинградской правды»: «…нельзя, например, согласиться, что по сей день не получили на подмостках нашего театра своего воплощения образы людей социалистической деревни. Крайне слабо и редко разрабатываются драматургами и театрами темы производственные. Никак не отражена на сцене борьба за досрочное выполнение послевоенной сталинской пятилетки, социалистическое соревнование, неукротимый дух советских людей, борющихся за выполнение сталинского плана восстановления хозяйства…»[163] und so weiter[164].
10 сентября. Вчера заходила ко мне Т.Р. Златогорова. Рассказывала о Коктебеле[165], заговорила о Тамаре Салтыковой. Там всем было известно, что она осведомительница. Она была приставлена к Златогорову, С.В. Лебедеву, Максу Волошину. Все это знали и очень ее остерегались. Она очень дружила с Наташей Данько (говорили хуже) и, по словам Татьяны Руфовны, тень от Тамары, к сожалению, падала и на Наташу, ей многие не доверяли.
Как это больно. Что заставило Тамару? Такая умница. Трусость?
А нога моя все болит и болит, и ходить могу минимально.
7-го увезли псише[166], продала за 2500 и на другой же день спешно стала платить долги. Сегодня, расплатившись со всеми срочными долгами, у меня осталось 500 рублей. Все эти долги сделаны при детях и для них.
О Тамаре Салтыковой у меня есть курьезное письмо от А.В. Оссовского от 44-го года[167]. Он прислал мне через Тамару письмо, которое я должна была кому-то передать в Москве (я ехала тогда к своим). Письмо лично мне так же, как и первое, было запечатано сургучом с его печатью, и он в нем извинялся, что первое письмо он прислал запечатанным. Но это было вызвано тем, что Т. Салтыкова имеет обыкновение вскрывать и читать чужие письма!