Хорошо, его позиция была ясна, это была позиция доброжелательного скепсиса. Так же, как Лукас, об Ордене и путешествии к земле Востока, вероятно, думали все, кто, хоть и слышал его историю, сам не принимал в нем участия. Я вовсе не ставил перед собой задачу обратить Лукаса в свою веру, но все же дал ему некоторую более точную информацию, например, что Орден наш появился никак не в послевоенные годы, что он, правда, не всегда приметно, но неразрывно связан со всем течением мировой истории, что некоторые фазы мировой войны тоже были не чем иным, как этапами истории нашего Ордена; далее, что Зороастр, Лао-цзы, Платон, Ксенофонт, Пифагор, Альберт Великий, Дон Кихот, Тристрам Шенди, Новалис, Бодлер были его основателями и братьями. На это он улыбнулся именно той улыбкой, которую я и ожидал.
– Ну, да ладно, – сказал я, – я пришел не для того, чтобы учить вас, а для того, чтобы у вас научиться. Мое неукротимое желание заключается вовсе не в том, чтобы написать историю Ордена (на это была бы не способна и целая армия вооруженных всем необходимым ученых), но в том, чтобы просто рассказать историю нашего путешествия. Однако мне не удается даже подступиться к ней. И дело не в моих литературных способностях, мне думается, ими я обладаю, хотя никаких амбициозных целей в данном случае не преследую. Нет, речь идет о другом: действительности, свидетелями которой стали я и мои товарищи, уже не существует, и хотя воспоминания о ней – самое ценное и самое живое из всего, что у меня есть, они кажутся мне такими далекими, такой неведомой фактуры, как будто дело происходило на других звездах в другие тысячелетия или как будто это мой горячечный бред.
– Но мне это прекрасно известно! – взволнованно воскликнул Лукас; только сейчас его заинтересовал наш разговор. – О, как хорошо мне это известно! Видите ли, точно так же случилось у меня с войной. Я считал, что всесторонне и глубоко знаю ее, меня просто разрывало от множества образов; лента на катушке с фильмом у меня в голове, казалось, была не меньше тысячи километров; но когда я уселся под крышей, на стул, за письменный стол, с пером в руке, то все выжженные деревни и леса, подземный гул, как во время землетрясения, пулеметный огонь, смешавшиеся в один клубок грязь и величие, страх и героизм, развороченные внутренности и мозги, смертный ужас и юмор висельников – все это вдруг оказалось от меня невообразимо далеким, будто во сне, не было связано ни с чем, уцепиться не за что. Вы знаете, что, несмотря на это, я все-таки написал свою книгу, сейчас ее читают и обсуждают. Но, видите ли, я не думаю, что и десять таких книг, каждая в десять крат лучше и ярче моей, могут дать самому благосклонному читателю хоть какое-то представление о войне, если он сам ее не пережил. А таких, кто ее пережил, не так уж и много. Из тех же, кто ее «прошел», далеко не все ее пережили. Но даже если они ее действительно пережили, то уже забыли. Возможно, после жажды событий в человеке сильнее всего жажда забвения.
Он умолк и глубоко задумался; его слова подтвердили мой собственный опыт и мысли. Через некоторое время я осторожно спросил его:
– Но как же вам все-таки удалось написать книгу?
Какое-то время он размышлял, возвращаясь из своих раздумий.
– Мне удалось это только потому, – сказал он, – что было необходимо. Я должен был либо написать книгу, либо впасть в отчаяние; это была единственная возможность спастись от небытия, хаоса, самоубийства. Вот под таким давлением была написана книга, она принесла мне чаемое спасение просто потому, что я ее написал, все равно – плохо ли, хорошо ли. Это первое, главное. И еще. Во время работы я не позволял себе ни одной секунды думать о каком-то другом читателе, кроме самого себя, или иногда, в крайнем случае, о близких фронтовых товарищах, и то я думал тогда не об уцелевших, но только о погибших. Во время работы над книгой я был болен, бредил или безумствовал в окружении трех-четырех мертвецов с раздробленными конечностями – так она появилась. – И вдруг он сказал – это было окончание нашего первого разговора: – Простите, я больше ничего не могу сказать. Нет, ни слова об этом, ни слова больше! Не могу, не хочу. До свидания!
И вытолкал меня за дверь.
Во время второй нашей встречи он снова был спокоен, холоден, на губах его снова играла та же легкая ироничная улыбка, и все же казалось, он всерьез отнесся к моему делу и хорошо его понял. Он дал мне кое-какие советы, которые мне даже немного помогли. А в конце этого второго – и последнего – разговора он вдруг обронил:
– Послушайте, вот вы все время возвращаетесь к сцене исчезновения слуги Лео. Мне это не нравится, но, кажется, для вас здесь камень преткновения. Да освободитесь вы, бросьте вы наконец этого Лео, ей-богу, прямо какая-то навязчивая идея. – Я хотел было возразить, что без таких идей не пишутся книги, но он, не дослушав, задал совершенно неожиданный вопрос, немало меня напугавший: – А его действительно звали Лео?
На лбу у меня выступил пот.
– Ну конечно, – сказал я. – Разумеется, его звали Лео.
– Это имя? Не фамилия?
Я замялся.
– Нет, имя его было… его звали… я не помню, забыл. Лео – его родовое имя, мы все звали его Лео.
Я еще продолжал говорить, а Лукас уже схватил со своего письменного стола какую-то толстую книгу и начал ее листать. Со сказочной быстротой он нашел нужное место и прижал палец к открытой странице. Это была адресная книга, и там, где замер его палец, значилась фамилия Лео.
– Смотрите-ка, – рассмеялся он, – один Лео уже есть. Лео, Андреас, улица Зайлерграбен, 69а. Фамилия редкая, может, этот и знает что-нибудь про вашего Лео. Сходите к нему, вдруг он скажет то, что вам нужно. Я вам этого сказать не могу. У меня мало времени. Простите, был очень рад.
Я закрыл за собой дверь, от ошеломления и возбуждения меня шатало. Он прав, у него мне больше нечего было искать.
В тот же день я отправился на Зайлерграбен, нашел дом и поинтересовался господином Андреасом Лео. Он занимал комнату на четвертом этаже, по вечерам и воскресеньям иногда бывал дома, а днем ходил на работу. Я спросил, чем он занимается. Мне сказали, что постоянной работы он не имеет, делает маникюр, педикюр, массаж, изготовляет также целебные мази и травяные сборы; в трудные времена, когда мало работы, иногда дрессирует и стрижет собак. Я ушел, решив, что мне незачем ходить к этому человеку и уж точно не стоит посвящать его в свои замыслы. Но мне было крайне любопытно на него взглянуть. Поэтому в последующие дни во время частых прогулок я наблюдал за домом и сегодня пойду туда, так как до сих пор мне не удалось увидеть Андреаса Лео в лицо.
Ах, вся эта история доводит меня до отчаяния, но при этом так радует или по меньшей мере возбуждает, увлекает, она делает из меня – меня, мою жизнь снова делает важной, а этого так не хватало.
Возможно, и правы те психологи – практики и теоретики, – которые объясняют все человеческие поступки эгоистическими инстинктами. Я, правда, никак не могу взять в толк, почему человек, все свое время отдающий служению делу, пренебрегающий удовольствиями и благосостоянием и во имя чего-то жертвующий собой, и впрямь делает то же самое, что человек, торгующий рабами или оружием, а доходы спускающий на беззаботную жизнь; но, несомненно, случись у меня с кем-либо из этих психологов перепалка, меня бы тут же обошли и я бы проиграл, ибо психологи – это такие люди, которые выигрывают всегда. Но допустим, они правы. Тогда все, что я считал прекрасным и ради чего приносил жертвы, было лишь моей эгоистической желанной целью. Правда, что касается моего намерения написать историю нашего путешествия к земле Востока, то тут я действительно с каждым днем все отчетливее вижу эгоизм: сначала мне казалось, что я приступаю к тяжелому труду, призванному послужить благородному делу, однако теперь все яснее понимаю, что, берясь за описание путешествия, я стремился к тому же самому, что и господин Лукас, садясь за свою военную книгу: а именно – спасти себе жизнь, снова придать ей смысл.